Мы видим, таким образом, что речь идет об определенной операции. Бодлер раскрывает ее механизм в другом месте:
Что делает любовницу дороже, так это блуд с другими женщинами. Теряя в чувственных наслаждениях, она выигрывает в обожании. Сознание того, что он нуждается в прощении, делает мужчину более внимательным и нежным.
Мы обнаруживаем здесь черту, весьма характерную для патологического платонизма: больной, издали обожающий респектабельную женщину, вызывает в воображении ее образ, когда он предается самым непоэтичным занятиям — в уборной или занимаясь омовением гениталий. Тогда-то она и является к нему, молча обратив на него свой суровый взор. Бодлер охотно поддерживает в себе это навязчивое состояние: лежа в постели рядом с «ужасной еврейкой», грязной, лысой, заразной, он вызывает в воображении образ Ангела. Этот образ может меняться, но кем бы ни была избранная им женщина, ему нужно, чтобы всегда существовал некто, кто смотрит на него, и конечно же — в самый момент оргазма. В результате Бодлер и сам не знает, зачем призывает этот целомудренный и строгий лик, — то ли затем, чтобы усилить наслаждение от объятий шлюхи, то ли сами эти мимолетные связи с проститутками нужны лишь для того, чтобы к нему явилась его избранница и он мог вступить с нею в контакт. В любом случае эта холодная, безмолвная и неподвижная фигура оказывается для Бодлера способом эротизации социального наказания. Она подобна тем зеркалам, с помощью которых некоторые любители изощренности наблюдают за собственными утехами: зеркала позволяют такому человеку видеть самого себя в то время, как он занимается любовью.
Говоря более определенно, Бодлер повинен в любви к ней именно потому, что она его не любит. Его вина усугубляется тем, что он к ней вожделеет и ее пятнает. Сама ее холодность есть свидетельство того, что она запретна. И если он великими клятвами клянется в своей почтительности, то, значит, считает свои желания самыми великими на свете преступлениями. Так вновь совершаются грех и святотатство: перед ним женщина, она идет по комнате небрежной и величавой походкой, которая так волнует Бодлера и которая уже сама по себе символизирует для него безразличие и свободу. Бодлер в ее глазах не существует или почти не существует: если вдруг ей и случается его заметить, то он для нее лишь некто, она смотрит сквозь него,
как сквозь стекло проходит солнца луч.Молча сидя в отдалении от нее, он чувствует себя незначительным и прозрачным, чувствует себя предметом. Однако в тот самый миг, когда очи прекрасного создания ставят Бодлера на место, которое ее взгляд отвел ему в мире, он вдруг выскальзывает из плена, испытывает вожделение, погружается в пучину греха. Он повинен, ибо он — другой. «Два одновременных порыва» разом вторгаются в его душу; он захвачен присутствием нераздельной двоицы — Добра и Зла.
В то же время холодность любимой женщины способствует спиритуализации вожделений Бодлера, превращая их в «сладострастия». Он, как мы видели, стремится к такому удовольствию, которое было бы умерено и смягчено духом. Речь идет о так называемых прикосновениях. В письме к Мари Добрей Бодлер как раз и предвкушает подобное наслаждение: он будет молча вожделеть к ней, окутает ее своим желанием с ног до головы, но сделает это лишь на расстоянии, так что она ничего не почувствует и даже ничего не заметит:
Вы не можете воспрепятствовать моей мысли блуждать возле ваших прекрасных — о, столь прекрасных! — рук, ваших глаз, в которых сосредоточена вся ваша жизнь, всего вашего обожаемого тела.