Она и не подозревала, что это так. Так невыразимо красиво и бездонно. Ничего похожего на то давнее, с Алешей. Там было что-то щенячье, милая подростковая возня — здесь бесконечное море, тихая и теплая лазурь. Всему, что открывалось ей теперь, Аня поражалась до немоты, и все, все до краев наполняло ее светлой радостью. Иногда радости набиралось столько, что хотелось раздарить ее всем, горстями черпать еще и еще, поделиться и рассказать каждому, что с ней происходит, сколько важного и нового она теперь ощущает и сколько всего поняла.
Она поняла, например, что любовь вовсе не слепа — она ведь по-прежнему видела отца Антония всего, даже зорче, трезвее, чем прежде, но именно такого и любила, — вот этого рыженького человека тридцати осьми лет. Он сделался как бы прозрачным, и душа его, робкая, ласковая, беспокойная, ангельская его душа светилась теперь сквозь все слабости — пронзительно и ясно. Аня смотрела на нее во все глаза, без отрыва, плача и улыбаясь, ей не жалко было бы так провести целую жизнь. Господи, она любила эту душу.
Поняла она и то, что любовь — это совсем не обязательно понимание, многого в любимом можно не понимать головой, но это обязательно приятие, когда принимаешь всего человека — разного, в разные его минуты, и всякого прощаешь: больного, раздраженного, уставшего от тебя самой — прощаешь и все. Она обнаружила, что можно любить недостатки.
То и дело ей думалось: случись вдруг так, что по немыслимому стечению метафизических, онтологических, канонических, бог знает каких обстоятельств, они очутились бы вместе, жили бы вместе и видели друг друга каждый день — ничего, кроме страданий, ей это бы, наверное, не принесло, она ведь по-прежнему сознавала, каким тяжелым и непростым он мог быть, понимала, что находиться подле него — крест (и, конечно, тогда лишь обострилось бы чувство беспомощности, ведь сокращенье расстояния не означает, что ты в состоянии теперь помочь), но что все-таки она, несомненно, была бы счастлива, благодарна и счастлива без меры. Счастлива — оттого что рядом, что смотрит на него и его слышит, что каждое мгновенье вбирает его в себя и ему себя отдает.
Он, правда, и так постоянно был теперь с ней, в ней, наполняя душу светлым покоем, и — странно! — такое случилось с ней впервые за последнюю тысячу лет: глубинное ощущенье заполненности, никогда уже никакой пустоты, уныния, наивных вопросов, смешно — о смысле жизни… И оказалось возможным, действительно, подолгу сидеть, стоять, ничего внешнего не совершая, ничего не делая вообще — и не скучать, потому что одна лишь память о нем каждое мгновение наполняла объемом и смыслом. Вот как молятся настоящие молитвенники, вот за счет чего! Они так же смотрят и любят Бога! Иногда ей делалось даже не по себе, до чего просто разрешился любимый ее «проклятый» вопрос, как легко отступили все эти вечные терзания и сомненья: зачем я живу? для чего? кому это нужно? Да низачем, просто, чтобы любить единственного в мире человека!
И еще впервые за последние годы ожила, точно умылась, земля, засияла новыми красками — деревья покрылись душистой клейкой зеленью, на асфальте обнаружились морщинки и изгибы, трещины, сквозь которые прорастали крепкие ростки, тянулись тонкие упрямые травинки, перли одуванчики, на Ленинских горах цвела сирень. Кажется, даже обоняние у нее обострилось. Она шла по двору собственного дома, и в ноздри врывался резковатый, душный, южный, сладкий аромат — это благоухали бутоны неведомых темно-зеленых кустов, которыми обсажена была детская площадка, на втором этаже жарили котлеты, из открытой форточки летел мясной дух, от гаражей несло паленой резиной, над бабушками на лавочке у подъезда кружило пахучее облако «Красной Москвы» — кто-то решил вспомнить молодость или просто только что вернулся из светского похода в поликлинику? А вот и их раскрасневшиеся, быстро прыгающие внучки играют рядом в резиночку, пахнут смешным детским потом и немножко вредностью.