Это историческое понимание действительности имеет следствия для вопроса о Боге. Из этого основного подхода следует основное положение человека в мире, на первый взгляд, парадоксальное[488]: с одной стороны, человеческий разум больше, чем вся действительность. Принципиально он в состоянии познать все существующее. В своей свободе по отношению к существующей действительности разум может снова и снова задавать вопросы, на которые сам еще не может найти ответа. По словам Аристотеля и Фомы Аквинского, он — «quodammodo omnia», «в каком–то смысле все»[489]. Однако именно выражение «в каком–то смысле» является ограничением, на которое следует обратить внимание; оно представляет собой непереходимую границу по отношению к рационализму и к идеализму. Это «в каком–то смысле» дает понять, что, с другой стороны, действительность превышает человека и его разум. Человек не в состоянии когда–либо познать всю действительность и еще меньше — полностью подчинить ее себе; ввиду таких попыток человека действительность всегда оказывается более великой, дальней и глубокой, пока в конце концов в смерти человек не потерпит поражение в борьбе с действительностью. Но человек так же не в состоянии целиком постичь даже часть действительности, как и познать, чем она является в целом. В конечном итоге, материя не поддается человеку. Является ли положение человека бессмысленным и абсурдным? От нигилистического подозрения в бессмысленности крушение идеализма отделяется опытом существования частичного и фрагментарно познаваемого смысла: удачное познание действительности, проверенное, например, в технике, и, прежде всего, опыт счастья межчеловеческой любви. Так, в каждом удавшемся познании и в каждой удавшейся практике нам открывается смысл, не допускающий предположения полной бессмысленности, сохраняющий вопрос о смысле целого и даже ведущий к оправданной надежде на то, что и частичный опыт смысла предполагает смысловую и рациональную определенность целого[490]. Каждый частичный опыт смысла преставляет собой предвосхищение надежды на существование безусловного смысла целого. Однако ввиду конечности человеческого познания и действия этот безусловный смысл невозможно доказать ни практически, ни теоретически. Здесь возможна лишь обоснованная надежда, docta spes. Осмысленность целого может, прежде всего, исходить не от конечного человека, а только от смысла и духа, охватывающего человека и мир, от духа, который одновременно является всеопределяющей действительностью, следовательно, от Того, кого на языке религии мы называем Богом.
Ход наших мыслей можно еще несколько уточнить. Историческая надежда людей — прежде всего надежда на справедливость, т.е. надежда на то, что человек будет признан. Надежда здесь — ни в коем случае не связанная с собственным мировоззрением, пристрастная установка, а трансцендентальное условие возможности всеобщей человечности. Будучи людьми, мы не можем перестать надеяться на то, что в конце концов убийца не восторжествует над своими невинными жертвами[491]. Если мы потеряем эту надежду, мы потеряем самих себя. Однако несправедливое насилие можно устранить лишь насилием. Поэтому мы двигаемся в заколдованном круге вины и мести, от которого нас сможет избавить только совершенно новое начало, невыводимое из исторических условий. Таким образом, предвосхищение будущего подразумевает будущее новой справедливости и царства Божьего. Однако эта справедливость должна включать и умерших. Надежда на будущее, построенное за счет труда, страданий, жертв предыдущих поколений, была бы циничной. Таким образом, если мы не хотим разделить надежду между грядущим поколением и теми, кто воюет сейчас за прогресс, то надежда должна подразумевать Бога надежды, воскрешающего мертвых[492]. Тогда будущее не может быть лишь продлением и улучшением настоящего (Futurum), напротив, оно должно быть будущим основывающейся в себе самой власти будущего (Adventus).