— Я уже тысячу раз говорил: сначала до гетто добрались трое беглецов из Хелмно[84]
, одного из них мы знали и понимали, что он не врет. Его рассказ мы поместили в нашей подпольной прессе, но почти никто в это не поверил. Даже те, кто поверил, твердили, что такое могло случиться в маленьком местечке, но невообразимо в полумиллионной Варшаве. Это в голове не укладывалось.И вы сейчас тоже ничего не понимаете.
— Кончайте мне внушать, будто я то говорил, это… Никогда я так не говорил.
— Что квартиры приготовлены? Ничего не было приготовлено.
— К организации относились с огромным уважением, потому и думали, что она может всё, даже свергнуть Гитлера. Те, у кого имелись патроны для пистолетов, были убеждены, что им принадлежит весь мир.
Нельзя отнимать у человека надежду. Я не говорил, что есть такие квартиры. Выкручивался… Как я выкручивался… Те, кто поумнее, понимали, что это конец, что спастись невозможно.
— Почему надо лишать человека надежды, что он еще увидит внучку, увидит солнце? Если он тут лежит, если он уже умирает, значит, плевать на него, пошел вон, да? Никому не хочется умирать.
— Не надо слушать, что говорят. Лучше спросить у пациента, который лежит в реанимации, хочет ли он знать, что через час умрет. Я видел таких. Им хочется знать, что через час они будут живы, что внучка еще раз придет и напоит из ложечки чаем. Глупости вы говорите, вот что.
— Потому что тогда власти сделали ему предложение: если он прекратит свою деятельность в оппозиции, то ему предоставят возможность уехать за границу и лечить там Гайку. Он об этом написал Гайке. Она ответила, что не согласна никуда ехать, что ей тут хорошо.
Я написал ему о состоянии Гайки, но ведь каждый, читая одно и то же письмо, видит то, что хочет увидеть. Яцек прочитал, что все в порядке, что она поправится, а там было написано — очень деликатно, — что положение безнадежно. Не знаю, сохранил ли он это письмо, но все другие письма сохранились.
Яцек жил в своем мире — он вообще не верил, что Гражина больна.
— Не платье, а юбку, даже две. Инка прислала отрез из Парижа. Помню, шел проливной дождь, когда мы с Гайкой поехали к портнихе снять мерки. А почему она не должна была жить нормально? Жила себе и жила — никто не знает, в какой день умрет. Пока человек жив, надо, чтобы ему жилось по возможности хорошо. Психологически тоже.
— Не спрашивайте меня про Лодзь. Я против таких людей. Дискуссия о нем ведется в ужасном стиле. Кто-то с полным основанием сказал, что в процентном отношении больше всего евреев спаслось в Лодзи. Я не хочу в это влезать. Румковский был бандит. Он призывал родителей: отдайте своих детей на смерть, тогда вы останетесь живы, — а потом собственными руками хватал эти десять тысяч или сколько-то там детей и отправлял на смерть; такой человек для меня не существует. Пан Мостович, который выжил в гетто, поскольку был врачом «скорой помощи», считает, что Румковский поступал рационально, — и пускай так считает, пускай любит Румковского, потому что сам выжил. Но то, что делал Румковский, — нравственный бандитизм.