Однако, поскольку я успешно добивалась своих целей, и Мэллингхэму ничто не угрожало, я могла проявить большую щепетильность в отношении денег Пола. Я нехотя вертела в руках серьги, а потом, сказав себе, что становлюсь слишком нервозной от страха оказаться «на содержании», положила их в свою шкатулку с драгоценностями и увела Элана и Мэри прогуляться по парку. И хотя я воспринимала гостеприимство Пола как ответ на месяцы, проведенные им в качестве моего гостя в Мэллингхэме, мне все же становилось не по себе от того, что он оплачивал этот номер-квартиру на Плаза. Когда же я стала избегать смотреть на орхидеи, я поняла, что мне необходимо выйти на свежий воздух.
— Какой милый старинный парк, — сказала я Мэри, когда мы остановились у небольшого озерца.
— О, мисс Дайана, здесь все так непривычно, все эти отвратительные черные камни... и никаких цветов... и даже травы почти не видно... мой отец заплакал бы от горя, увидев эту траву.
Нас охватила ностальгия. Девятнадцатилетняя Мэри была полной, разовощекой девушкой. Я очень боялась, как бы она не влюбилась в какого-нибудь американца, потому что миссис Окс никогда не простила бы мне, если бы у нее появился зять-иностранец.
Я не знала, сколько времени мы проживем в Нью-Йорке. Мы с Полом никогда не говорили о продолжительности моего визита, но я сказала своим друзьям, что мне понадобится два месяца, чтобы полностью ознакомиться с американской косметической промышленностью с целью открытия салона в Нью-Йорке. «В конце концов, — убедительно говорила я друзьям, не одобрявшим моего решения вернуться к Полу, — вполне можно соединить дела с развлечениями». Два месяца — это значит до середины июня — когда пора отправляться восвояси, поскольку в это время начинается сильная жара, а Пол уже настраивается на отдых в Бар Харборе. Этих двух месяцев будет достаточно для того, чтобы я могла понять, существует ли какая-нибудь перспектива продолжения нашей связи. И если ее не будет... Как ни ненавистна мне мысль о поражении, было бы самоубийством закрывать глаза на действительность. Но я была уверена, если бы какое-то будущее для нас существовало, я смогла бы увезти его с собой в Мэллингхэм. Все, что мне оставалось — это быть спокойной, независимой и благоразумной, следуя своему плану действий без малейших отклонений от принятой тактики.
К сожалению, невозможно было себе представить менее спокойную, менее независимую и благоразумную женщину, чем я, когда я готовилась к своей первой за три с половиной года ночи с Полом. Я то трепетала в предвкушении, то дрожала от страха, то бредила о лунном свете, о розах, то шептала «я люблю вас», а потом обливалась холодным потом от страха при мысли о сдерживаемой зевоте, о банальных словах и об ужасном эпилоге: «Я как-нибудь позвоню». В отчаянии подпиливая ногти, я говорила себе, что одинаково нереалистичны и романтический сон, и отвратительный кошмар. Пол никогда раньше не подавлял зевоты, занимаясь со мной любовью, но и ни разу не сказал «я люблю вас» — и было очень маловероятным, чтобы он отважился на это теперь. Наверное, следовало бы заставить друг друга рассмеяться, порвать пару простыней, а потом сказать, как нам недоставало друг друга.
И все же я не могла не задаваться вопросом, действительно ли ему меня не хватало. Я понимала, что после возвращения из Англии у него немедленно появился кто-то другой. Это единственное могло быть правдоподобным объяснением его долгого молчания и попытки положить конец нашим личным отношениям, но, хотя мысль об этом была неприятна, я с ней не расставалась. Очевидно, что теперь у него другой женщины не было, иначе он никогда не пригласил бы меня. В сотый раз я бесплодно пыталась понять его истинные чувства. Если бы Пол действительно сказал мне «я вас люблю», я, вероятнее всего, не поверила бы ему, и все же я знала, он любил меня в Мэллингхэме, и, хотя я могла допустить, что любовь эта угасла, я предпочитала думать: она не умерла, а просто спит.
Я знала, что грешно принимать желаемое за действительное, и надеялась избежать этого греха.
Мысль о грехе подбодрила меня, и через секунду я уже снова трепетала, но уже не от страха, а от вожделения. Было странно думать, что в викторианские времена вожделение считалось исключительно мужским пороком. Я раздумывала над судьбой призрачных героинь Теннисона, с их гипсовыми лбами, и задавалась вопросом — что они думали об обнаженном мужчине. Поблагодарив Бога за то, что меня не было на свете семьдесят лет назад, я некоторое время бредила наяву о себе с гипсовым лбом и о каком-то бестелесном мужском органе, а потом нехотя вырвалась из круга своих возбуждающих мыслей и стала одеваться к вечеру.