Богун окинул ее всю восхищенным взглядом. Казалось, еще минуту он колебался, не решаясь заговорить, но было уже поздно.
— Ганно, я не хотел сюда ехать, я не мог сюда ехать, — заговорил он горячо и сильно, — для спасения Богдана, для спасения всего казачества надо было ехать — и я прискакал, но теперь уже не могу молчать! Что мне делать, Ганно, не придумаю, не знаю: приворожила ты до смерти меня!
Ганна вдруг вся побледнела и словно съежилась, голова ее-опустилась низко, и, закрывши руками лицо, она проговорила тихо:
— Не надо, не надо... не говори!
Но Богун уже не слыхал ее слов.
— Три года не видел я тебя, Ганно, а не проходило и дня, чтобы я забыл о тебе! Горилкою думал я затопить свое сердце, да что горилка! Не зальешь его и пекельною смолой! Куда я ни бросался, везде ты была со мной; Среди рева бури, среди грома сечи, в дыму и пожаре — везде твой образ был со, мною и не покидал меня ни на хвылыну, ни на миг! Что делать мне, Ганно, счастье мое? Люблю я тебя, кохаю, как божевильный, одну тебя, — одну на всем свете люблю!
Ганна стояла молча, еще ниже склонивши голову, не отымая рук от лица.
— Ты молчишь, Ганно! Так скажи ж мне хоть одно слово: чем я не люб тебе, за что ты не любишь меня? Да не сыщется никого в целом свете, чтоб кохал тебя так, как кохаю я! Слово скажи — на край света полечу для тебя, голову свою вот тут, не задумавшись, возле ног твоих положу! Скажи ж мне, Ганно, счастье, жизнь моя, что мне сделать, что придумать, чтоб полюбила ты меня?
— Боже мой, боже мой! — вырвалось тихо у Ганны, и Богун заметил, как ее плечи начали тихо вздрагивать.
— Что ж, если речи мои простые не по сердцу тебе, Ганно, прости меня, грубого казака, — опустил голову Богун, — не скажу я тебе больше ни слова: видно, такая уж моя доля, таков мой талан! Только не отымай у меня последней надежды: я могу ждать, я буду ждать, пока прокинется твое сердце, и с радостью порыну я отсюда на Запорожье, первым порвусь на врага, первым на смерть пойду, только бы думка эта была у меня!..
Наступило тяжелое молчание. Видно было только, как плечи Ганны вздрагивали все сильней и сильней.
— Ганно, счастье мое, скажи ж мне хоть одно это слово! — подошел к ней Богун. — Не отнимай этой надежды у меня!
Ганна опустила руки; по лицу ее медленно одна за другой катились крупные слезы.
— Ох, казаче мой! — начала она с невыразимою тоской, заламывая свои тонкие руки. — Что же мне делать с собою, как принудить свое сердце? Да если бы сила моя была!..
Мертвое оно, мертвое! — И губы Ганны непослушно задрожали, она остановилась, потому что рыдание захватило ей дух. — Ох, нет, нет! — вскрикнула она, прижимая руки к груди. — Не в силах я дурить тебя! Люблю тебя, казаче, как велетня, как друга, а больше... больше... Бог видит — не могу!
На красивом лице казака не дрогнула ни одна черта, только черные брови его сжались сильнее.
— Что ж? — произнес он наконец гордым тоном, забрасывая голову назад, и горькая улыбка искривила его лицо. — Спасибо тебе, Ганна, хоть за правду. Не нам, казакам-нетягам, думать о счастье. Оно не для нас. Выняньчили нас метели да громы. Э, — перебил он сам себя, — да что уж там говорить! Прощай, Ганно! Обо мне не думай! Дай бог тебе счастья!
— Ох казаче, — вырвалось горько у Ганны, — не смейся надо мной!
— Но если я узнаю, кто причиной твоему несчастью, если здесь кто хоть подумает скрывдыть тебя, — продолжал Богун, понижая голос, — слово скажи, с конца света примчусь, и пожалеет он, что на свет родился!
— Прости меня, прости меня! — зарыдала Ганна, протягивая к нему руки.
— За что прощать? — перебил ее горько Богун. — Разбила ты, бесталанная, без воли мое сердце! Да что о нем говорить! Носило оно много горя, так много, что уже и не под силу ему. Авось сжалится над ним наконец чья турецкая сабля, — вскрикнул он горько, направляясь к выходу, — избавит от мук навсегда!
— Нет! Стой! Ты этого не говори! — вскрикнула лихорадочно Ганна, хватая его за руку. — Будущее в руке божьей, твое сердце ведь не твое, а наше, и мы его не отдадим тебе — слышишь? — не отдадим никогда! — Голос ее звучал твердо и сильно, сухие глаза горели каким-то горячим, вдохновенным огнем. — Не нам судилось счастье, правду ты сказал, не нам! Но не для счастья мы живем! Разве ты не слышишь и днем и ночью, как звонят наши цепи? Разве ты не слышишь наших слез и стонов, которые вот тут, в этом сердце беспрерывно дрожат? А! Не говори о муках и горе! Что значат наши муки перед той вековечной зневагой, какая огнем зажигает всю нашу кровь?
И по мере того, как говорила Ганна, лицо Богуна озарялось другим, отважным, восторженным блеском. Грудь подымалась высоко и сильно, глаза вспыхивали огнем.
— Туда лети, — продолжала Ганна горячо, протягивая вперед руку, — неси братчинам счастливую весть. Подымайтесь бурею, хмарой... О, дайте ж нам сбросить это ярмо позора! Дайте нам стать рядом с другими людьми.
— Ганно, жизнь моя! — вскрикнул порывисто Богун, склоняясь перед ней. — Что ты делаешь со мной?..