— Ничего себе, только рябоватый... все лицо будто мелким просом подзюбано, а сам из себя статный, здоровый, молодой, только еще хлопец и меня испугался даже, — расхохоталась Зося, — вытаращил глаза, покраснел как рак, словно девица... Такие здесь глупые хлопцы! У нас бы не пропустил не обнявши, а тут — стыдятся...
— А вот ты позаймись эдукацией, — перегнулась даже в окно Марылька, — так выйдут из них пылкие рыцари.
— Стоит возиться, — надула презрительно губки Зося, — разве уж с большой тоски да с дьявольской скуки.
— Терпение, терпение, моя Зосюня, скука не вечна, тоску может сменить и веселье, и радость, и блеск.
— Да, ждите! Старуха-то еще, может, и другой десяток протянет, и для чего только панна старалась помочь? — укоризненно покачала она головой. — Уже этого я и в толк не возьму.
— Глупенькая ты, чем же я ей помочь могла, — потянулась сладко Марылька, — насчет старухи, я тебе скажу, будь покойна, — ее дни сочтены: от такой ведь болезни умерла и мать Оссолинской, я знаю. Опухоль у нее с каждым днем подымается и как только дойдет под ложечку, так и задушит.
— Дай-то бог, — вздохнула наивно Зося, — а вот что до пана, — улыбнулась она лукаво, — так уж и видно, что совсем очумел, глаз не сводит.
— Ну, полно, — остановила ее Марылька, — ты чересчур болтлива.
Освещенная с одной стороны светом восковой свечи, а с другой — красным отблеском лампады, фигура ее роскошно обрисовывалась на темном фоне окна. Даже Зося залюбовалась своею панночкой, стоя у другого окна, но, взглянувши случайно в гаек, она заметила под тенью липы неподвижно стоящую, словно в оцепенении, высокую, статную фигуру.
— Панночка! Отойдите! — вскрикнула она. — Ведь я говорила, кто-то смотрит из сада, не пан ли господарь?
— Где, где? — не доверяла 'Марылька, перегибаясь из окна и присматриваясь.
— Да вон, посмотрите, под липой!..
Марылька вскрикнула и бросилась на кровать, закрывши свое лицо в подушки.
Ночь. Луна высоко стоит в небе и задумчиво смотрит с зеленовато-прозрачной выси на Суботов, на Тясмин, на гаек, на будынок... Везде тихо; в чутком воздухе слышен даже отдаленный шум падающей с лотоков воды... Сонный ветерок вздрогнет, зашелестит нежно в листве и замрет... Все оковал сон: иных, утомленных дневною работой, он обнял по-дружески, крепко, других, удрученных болезнью, успокоил хоть мимолетною лаской, третьих, смущенных страстями и счастьем, обвил прозрачною сетью чарующих грез... только не мог он дать забвенья наболевшему сердцу, не мог утолить его жгучих страданий...
В нижней светлице, где спят Катря и Оленка с Ганной, таинственный полусвет. Через небольшие два окна, приподнятые вверх на подставках, лунное бледное сияние падает серебристыми столбами вниз и ложится яркими квадратами на глиняном желтом полу; в противоположном углу, увешанном иконами киевского и переяславского письма{228}, перед образом матери всех скорбящих теплится кротко лампадка; ее нежный, красноватый отблеск, обливая лики угодников, смешивается дальше с лунным светом, производя эффектные сочетания тонов.
На кроватке, уступленной Катрею, сидит Ганна; она обняла колени руками, поникнув в безысходной тоске головой; распущенные волосы ее, тронутые слегка теплыми световыми пятнами, падают на плечи, на спину черною волной, свешиваются шелковистыми прядями наперед, закрывая отчасти лицо.
Ганна сидит неподвижно, уставившись в какую-то яркую точку на полу, и не сознает даже, где она, — так задумалась, так глубоко ушла в самое себя; она только чувствует тупую, зудящую боль в стороне сердца и необозримую тугу.
«Откуда взял он эту ляховку? Зачем привел сюда, что будет она здесь делать?.. — кружатся в ее голове едкие, болезненные вопросы. — Оссолинский поручил ее ему. Но почему же он поручил ее не какому-нибудь шляхтичу, а Богдану, войсковому писарю, схизмату? Разве могла прийти ему самому такая думка? Нет, нет! Значит, Богдан просил его. 6 да, не иначе! Да и сама Марылька, как могла б она без особого желания променять пышную магнатскую жизнь на такую жизнь в безвестном казацком хуторе? Она такая бессердечная, пустая ляховка!»
— Да, бессердечная, лукавая, — даже прошептала настойчиво Ганна, —я это вижу по ее кошачьим глазам... Она никогда прямо в очи не глянет, все у нее притворство... Чужая она нам, чужая!.. Разве ее панское сердце отзовется на людские слезы? Разве ей может быть дорог этот тихий край? Она воспитана в роскоши, в магнатском чаду, так ее туда и тянет... Я не раз подмечала в глазах ее презрение и скуку... О, когти ее, как она их ни прячет, видны!
И, несмотря на летнюю, душную ночь, Ганна дрожит, словно ей сыпет мелким снежком за спину...