– Отмучился, – сказал он. – Иногда себе не веришь, что идет так гладко, будто не пишешь, а записываешь под чью-то диктовку. А вот сейчас все шиворот-навыворот получилось, вернее, ничего не получилось, а еще вернее – получилось, но не так, как я этого хотел.
– И ты бросил.
– Отложил. Оно само придет, когда надо. Но сейчас не в этом дело. Скажи, ты серьезно решил?
– Вернуться в ледник?
– Да.
– Если бы, – начал я, – жить с тобой одним в спокойной квартире или комнате, я бы тебя никогда не покинул.
Есенин улыбнулся.
– Такого в жизни не бывает. Но скажу откровенно, я и сам готов сбежать отсюда. Об ином думал, когда затевал это дело. Не учел, что настоящая работа требует одиночества. Надо организовывать не квартиру, а меблированные комнаты с большой кухней. Каждый работает у себя, а когда заканчивает – идет в кухню, и там хоть до утра болтай и развлекайся.
– Теперь уже поздно.
– Конечно, поздно. Смешно было бы пойти в Моссовет и сказать: «Не хотим этой квартиры, дайте нам меблированные комнаты».
– Я бы на их месте ответил: «Может, вам предоставить гостиницу?»
– А я на месте Моссовета послал бы нас к черту.
– Давай переедем в Трехпрудный. Я не замерз там, и ты не замерзнешь.
– Я люблю работать дома, – ответил Есенин. – Не умею, как Мандельштам, ходить по улице и сочинять стихи.
– А я никогда не думаю о стихах. Когда надо, они сами являются, нужно только записать несколько строчек, а это можно сделать везде: в трамвае, на улице, остановившись у фонарного столба, если это вечер.
– Никаких правил на этот счет нет. У каждого свои правила.
Есенин вел разговор, расхаживая по комнате. Вдруг остановился напротив и спросил, пытливо глядя в глаза:
– Рюрик, ты меня любишь?
– Нет, – смеюсь я.
– Не отшучивайся, говори прямо!
– А как ты думаешь?
– Я ничего не думаю. Есть вещи, о которых мне тяжело думать.
– Я люблю твои стихи, люблю прочно, без всяких критических анализов, и полюбил их сразу, когда ты начал их читать в Петербурге, в зале армии и флота. Это было в пятнадцатом году.
– Я тебя не про стихи спрашиваю, а про себя – Сергея, без стихотворной фамилии. – Он взял стул и сел рядом, положив руку на мое плечо. – Я так и знал, – сказал он обидчиво. – Если бы не стихи, ты даже не разговаривал бы со мной тогда, в пятнадцатом, а махнул ручкой и отошел, а может, и ручкой не помахал, зачем ее утомлять.
Я хотел сделать протестующий жест, но не смог – Есенин сжал мои ладони.
– А я, дурачок, не только за стихи тебя полюбил тогда, и сейчас люблю. Все эти петербургские господа и поэты, кроме Александра Блока, говорили со мной снисходительно, хотя и ласково. Я был для них забавным мальчиком с черной костью. Ты разговаривал со мной как равный, и это меня больше всего поразило и привлекло в тебе. А если бы не мои стихи, – добавил он капризно, – ты бы не стал меня слушать, и поэтому меня интересует – любишь ты меня или мои стихи?
Тогда я сказал:
– Сережа, так нельзя ставить вопрос, это нелепо, все равно что Шаляпин спросил бы: вы любите меня или мой голос?
– Это не чепуха. Можно любить певца или поэта за его голос и стихи, но ненавидеть как человека.
– За что же тебя ненавидеть?
– А за что любить?
– И за твои стихи, и за тебя самого. Я не могу отделить тебя от твоих стихов, а твои стихи от тебя. Вы слиты воедино. Не у всех эта слитность, но у тебя это так. И есть еще поэт, стихи которого и сам он слиты для меня воедино.
– Я знаю, про кого ты говоришь, – улыбнулся Есенин. – Про Осипа Мандельштама. Он чужд мне, но я тебя понимаю. Я его тоже люблю за его детскую душу. А все-таки меня не все любят, а многие ненавидят.
– Ненавидят? Это тебе кажется.
– Ты всего не знаешь. Ненависть эта рождена ненавистью или полным равнодушием ко всему русскому. Интернационал здесь ни при чем. Это политическое понятие. Равнодушие ко всему русскому – результат размышлений холодного ума над мировыми вопросами. Холодный ум – первый враг человека! Ум должен быть горячим, как сердце настоящего патриота. Возьми Ленина. У него огромный ум, но это не мешает ему быть горячим, как солнцу не мешают быть горячим его огромные размеры. Я поэт России, а Россия огромна. И вот очень многие, для которых Россия только географическая карта, меня не любят, а может быть, даже боятся. Но я никому не желаю зла. И каждого могу понять, даже чуждого мне, если это настоящий поэт, только каждый должен знать свое место и не лезть на пьедестал лишь потому, что он пустует.
Есенин умолк.
– Ах, жарко стало, – сказал он полушутя, снимая пиджак и вешая на спинку стула. – А ты завтра будешь в своем ледяном доме. Тебе спать очень хочется?
– Нет.
Есенин встал, потянулся.
– Как хороша жизнь… Мы понимаем это, но редко, нам некогда думать. Мы обижаемся на нее, когда она перестает думать о нас.
Он замолчал. В лице его было что-то тревожное. Как бы разгадав мои мысли, Сергей тряхнул головой, русые кудри раскинулись в разные стороны.