Все было неожиданно, публика затихла и впилась глазами в сцену.
— «Мой жених», — произнесла девушка название стихотворения, но прочесть ей не удалось. Оглушительный хохот прокатился по залу и, не останавливаясь, начал, подобно волнам, перекатывать с одного конца на другой; она стояла смущенная, затихшая, не зная, что делать.
Кто-то крикнул:
— Где твой жених?
Раздался новый взрыв хохота. Кто-то насмешливо ответил за нее:
— Мой жених — черномазый, который представил меня.
Раздались насмешливые крики:
— Жениха! Жениха на эстраду!
Долидзе, услышав шум, не понимая, в чем дело, решил успокоить зал.
Его встретили аплодисментами и возгласами:
— Жених грядет… жених!
Публика распоясалась окончательно. Кто-то крикнул:
— Под ручку! Встаньте под ручку.
Поэтесса поняла, что самое лучшее уйти, что она и сделала под свист и вой аудитории, похожей на взбесившегося зверя.
Долидзе с трудом успокоил молодежь, и вечер, прерванный неожиданным скандалом, продолжился…
Я стоял за кулисами и тихо разговаривал с Мариенгофом.
— Когда будет твоя очередь, — шептал Анатолий, — ты выходи и скажи: «Перед этим зверинцем выступать не буду». И уходи с эстрады. То же самое сделаю я, может, чего-нибудь прибавлю, в зависимости от обстоятельств…
— Хорошо, хорошо, — ответил я.
— А теперь взгляни на Клычкова, — посоветовал он.
Я оглянулся и встретился с глазами, пылавшими ненавистью, похожими на огни семафора.
Стало не по себе. Скорее бы вырваться отсюда!..
— Ивнев! Ивнев! На эстраду! — прогудел чей-то голос.
Я вздрогнул.
— Ну, — шепнул Мариенгоф, — отделай их хорошенько.
— Не беспокойся, — ответил я, пробираясь к выходу.
Через щели дверей и отверстие в стене я видел волнующееся море голов, и все-таки, когда вышел на эстраду и очутился лицом к лицу с этим многоликим, таинственно притаившимся зверем, мне показалось, что вижу эту публику в первый раз, почувствовал, что сотни глаз устремлены на меня. В воображении засверкали картины, которые я мысленно рисовал в сотые доли секунды: из каждого глаза к моему сердцу протянулись тонкие нити, целый пучок скрестившихся лучей, соединенных в одной точке груди, там, где бьется сердце. Странное, неописуемое волнение охватило мое существо. Я ничего не видел, чувствовал и мыслил картинами и образами. Представилось, что вся аудитория плотно набита сердцами (как их рисуют на сентиментальных открытках), но они, в отличие от нарисованных, бьются и трепещут, точно рыбы, выброшенные на песок. У каждого человека, как бы он ни был жалок, есть комочек мяса, именуемый сердцем. Нет сердца, которое бы не вздрагивало, не билось, не мучилось, не трепетало, если только оно не мертвое. Я вдруг забыл, что эта аудитория несколько минут назад рукоплескала клоунадам Эльснера и издевалась над бедной девочкой. И вместо вражды испытал нежное, никакими словами не передаваемое чувство. Приготовленные заранее злые слова отлетели, точно оторвавшиеся пуговицы, и неожиданно для себя, голосом, полным глубины и чувства, я прочел одно из любимых стихотворений:
Зал замер и через несколько секунд разразился рукоплесканиями. Я стоял на эстраде точно на капитанском мостике корабля, несущегося по бурным волнам океана. Недоставало соленых брызг, ветра, запаха моря. Я чувствовал, что вознесся на какую-то вершину, с которой вот-вот должен упасть, но пока не падаю, держусь и даже, кажется, — о чудо! — возношусь выше и выше. Сердце готово остановиться. Глаза устремлены вдаль. Они ничего не видят, кроме света, которого нет, но который льется сверху ослепительными, переливающимися всеми цветами радуги потоками.