Может быть, мир людей есть мир видений, овеществленных снов природы, а на самом деле нас никогда и не было на свете? Почему же тогда столько придурочных снов, неужели природе не надоело любоваться придурками?
Какая-то бедная, гонимая сквозь века толпа, привыкшая бежать, гонимая несчастьями, знакомясь на бегу, спариваясь, убивая, обмениваясь мыслями.
Но мы реальность, мы дурные дети земли, ошалевшие от свободы и предоставленных возможностей.
Хочешь море? Вот оно, бери.
Пустыня нужна? Скачи по пустыне. Вот тебе верблюд, вот конь.
Джунгли? Вот они, исследуй.
И человек лазает, трогает, мается, ему можно все, только он не знает — надолго ли? Он не знает, сколько у него на все это Времени. И вообще что такое Время.
Он ищет его в джунглях, пустыне, морях, он ищет свою судьбу, он подбирает крохи знаний о себе, он идет по чужим следам в никуда, он плачет.
Жаль себя. Потому что ничего не происходит. Стоит в той же точке, откуда вышел. Растрачен пыл души на мнимое и наслаждение мнимым.
Ну и что? Чем не счастье? Кто сказал, что счастье в обладании? А что, если оно только в предчувствии обладания, в невозможности обладать чем-либо?
Счастье — бессмыслица, ничто, а ничто больше мира, оно простирается дальше, дальше, и все, кто его достигает, действительно становятся бессмертными.
Как оно выглядит? Вот тут-то и досада, тут-то и недоразумение, оно выглядит бедно, беднее, чем земля, оно, это Ничто, лишено привычного, и потому ты никогда больше не испытаешь счастья. Вот тут-то и боль, что этот новый мир, в котором не сочиняют стихов, слишком безыскусен и прост. А если безыскусен, то фальшив.
Потому что нет в нем замысла, нет деревьев. Он бесцветен, а значит, лишен любви. На краю бесцветного мира бессмертный Шурка остановился.
Здесь не могло быть Бога, о котором говорил черноглазый, маленького, неухоженного человеческого бога. Здесь было одно Ничто. А вдруг Ничто и есть Время? Жаль, что привычный мир нельзя унести с собой.
Ах, не вникайте, почему носятся люди, ведут себя некрасиво и жалко. Носятся — и все.
— Эй ты, рябой! — окликнула она. — Не узнаешь?
Она стояла на пристани, прислонясь к перилам, наверное, ждала парома.
Бессмертный Шурка вгляделся.
— Это меня от беременности раздуло, нос широкий, да? А ты вглядись, или у тебя после меня много таких было? Тогда прости.
— Ты? — засмеялся бессмертный Шурка. — Неужели ты?
— Вспомнил, смеешься! — обрадовалась она. — Я тоже, когда о тебе вспоминаю, всегда смеюсь, хорошо это, правда? А уж с некоторых пор все время смеюсь. Так что обхохочусь, наверное.
— Почему все время?
— Потому что маленький там, во мне, — твой.
— У меня нет детей, — растерялся бессмертный Шурка.
— Да ты не бойся, не бойся, нам отцовства твоего вовек не нужно, мы сами обойдемся, разыскивать я бы тебя не стала, но вот, коли сам встретился, — почему не поболтать? Хочешь его послушать?
— Хочу.
Она задрала ситцевую юбку и стояла перед ним вся, стройные ноги в легких шрамиках от осколочков, тугой, как мяч, живот.
Бессмертный Шурка опустился на колени и прижался к ее животу, как к раковине. Ему ответил гул прибоя, волна торопила волну, и через минуту он вспомнил все: тьму и гадов, себя в окружении слов, сидящих на жердочках, как петухи, лучших слов, любимых, вспомнил загадочные толчки, которым только позже мог дать объяснение, ему было легко разговаривать с тем, в утробе, потому что для него не было тайн.