— Люди говорят, что в Москве курей доят, а коровы яйца несут, — набираясь уверенности и напора, воскликнул барин. — Ты этому тоже поверишь?!
— Так убили же Ванюшку, — тихо сказал Дормидонт. — Мукой страшной убили…
— А я то тут при чем? Мало ли где кого убили! — праведно возмутился благородный старец, — Ты еще скажи, что я Москву сжег!
Собрание одобрительно загудело, поддерживая своего помещика. Стало понятно, что Погожин-Осташкевич защищаться умеет лучше, чем крестьянин обвинять. Даже знающим зверства помещика крепостным, обвинения незнакомого мужика показались несерьезными.
— Ладно Дормидонт, пока отойди, — решил я, чтобы окончательно не испортить дело. Очень уж Павел Петрович оживился, прохаживался перед толпой, как артист по сцене, довольно потирая руки.
— Есть еще такие, у кого барин родню загубил? — спросил я крестьян.
— Сына моего насмерть запорол! — крикнул кто-то из толпы.
— Это кто там такой говорит! — воскликнул помещик, как коршун, бросаясь на судей, толпа даже невольно подалась назад. — Подать его, негодяя, сюда!
В рядах началось движение, и вперед вытолкнули небольшого роста мужика в рваном, залатанном армяке. Оказавшись перед барином, крестьянин снял шапку и низко поклонился. Тот вцепился ему в плечо и поставил перед народом так, чтобы он был всем виден.
— Это ты на меня жалуешься, Еремей! А забыл, кто тебе, когда погорел, новую избу поставить помог?
— Оно, конечно, что тут говорить, — начал Еремей, но помещик его тут же перебил.
— А в голод кто тебя с детьми хлебом одарил? Это твоя благодарность?
— Так я разве что, мне сына жаль, не за что до смерти запороли! — виновато сказал односельчанам мужик.
— Запороли, говоришь?! Не за что, говоришь?! — закричал, наступая на него, Павел Петрович. — А кобылу каурую кто запалил? Не твой пащенок?! Я его поучил, а теперь ты, негодяй, вместо благодарности меня порочишь!
— Оно, разве что кобылу, — совсем смутился мужик и бессвязно говорил, отступая перед напором помещика, — мы и за избу, и за хлеб, конечно, благодарствуем, за науку особо, сына только жалко. Нам без того нельзя…
Меня уже начала доставать демагогия Погожина-Осташкевича. Очень уж его действия напоминали родную советскую власть, которая невинно отсидевшему в лагерях полжизни человеку, выплачивала при реабилитации зарплату за два месяца и требовала, что бы он за такую любовную заботу, клялся ей в вечной любви и преданности.
Однако нужно был как-то кончать с показательным судом, талантами помещика превратившегося в балаган.
— Есть еще пострадавшие от барина? — спросил я крестьян.
Ответом был общее молчание. Больше желающих выходить на посмешище не оказалось.
— Тогда сделаем так, — громко, что бы все слышали, объявил я, — вон там, у шалаша, лежат желуди, пусть каждый возьмет по одному. Потом все по очереди войдут в шалаш и если считают, что барин виноватый, кладут свой желудь в котел. Всем понятно?
Крестьяне не ответили, молча смотрели на меня, и никто не двинулся с места. Тогда я подозвал Николаевича и растолковал ему как нужно голосовать.
— Теперь своими словами объясни все это мужикам, — попросил я. — Боюсь, они меня не понимают.
— Что тут понимать, — ответил он. — Только боязно людям на себя чужой грех брать!
— Какой же в этом грех? — уже теряя терпение, спросил я. — Вы что хотите, как прежде жить под его властью? Ваше дело, живите, только не жалуйтесь, когда он на вас новую опричнину натравит!
— Это конечно так, ваше благородие, с нашим барином не сладко, — согласно кивнул головой Николаевич, — только может лучше ему петуха красного пустить, чем так-то с желудями? Как бы из этого чего дурного не вышло!
— Ничего плохого не выйдет, это я вам обещаю, — сказал я, с трудом сдерживаясь, чтобы не заорать благим матом. — Веди людей, пусть делают, как я велел.
Николаевич подошел к толпе и начал ее уговаривать, а Павел Петрович одарив меня насмешливым взглядом, опять уселся на свой стул.
— Что будем делать, если они не захотят его приговорить? — тихо спросила меня Матильда.
— Отпразднуем победу Павла Петровича, — ответил я. — Зря мы, что ли взяли с собой вино из охотничьего дома. Пусть сам попробует то, чем поил людей!
Матильда подумала, улыбнулась и чуть не поцеловала меня в щеку, но почему-то в последний момент удержалась.
Опять к нам подошел Николаевич, смущаясь, сказал, что бабы брать в руки желуди отказываются, говорят не женское это дело.
— Пусть мужики голосуют, ну, в общем, кладут эти гребаные желуди! Или это и не мужское дело? — зловещим голосом спросил я. — Опричников они без суда убили, а теперь всего боятся! Иди и скажи мужикам, будут ломаться, начальство их ох как не похвалит! Мало им не покажется! И вообще, всех запорю!
Николаевич заметно струхнул, быстро вернулся к односельчанам, что-то им сказал, после чего толпа двинулась к шалашу для голосования. Там тоже вышла заминка, никто не хотел быть первым, но Николаевич как-то вопрос уладил и наконец, «процесс пошел», как когда-то говаривал Михаил Сергеевич.