В последующие годы ему достаточно было закрыть глаза, чтобы вызвать в памяти вкусы и запахи тех блюд, с которыми он познакомился во Франции: его пленяли масляно-чесночные нотки рагу, листья артишока, которые полагалось обмакивать в сливочное масло,
– С черносливом и заварным кремом? – недоверчиво переспрашивала миссис Гловер, когда он вернулся.
Миссис Гловер уехала из Лисьей Поляны вскоре после возвращения Тедди; наверное, умаялась готовить по его особому заказу блюда региональной французской кухни.
– Не говори глупостей, – отрезала Сильви. – Она ушла на покой и поселилась у сестры.
А чего стоили завтраки, которые, естественно, тоже подавались за большим столом в общей кухне. Ничего похожего на жидкую овсянку, которую в частных школах зачерпывают половником, или на тривиальную яичницу с беконом, как в Лисьей Поляне. Вместо этого Тедди взрезал ножом свежеиспеченный багет, щедро намазывал на него камамбер и макал в мисочку с обжигающим крепким кофе. По возвращении домой ему пришлось забыть такое начало дня, но через несколько десятилетий, когда его домом стал пансионат гостиничного типа в «Фэннинг-Корте», эти воспоминания всколыхнулись с новой силой, и тогда он пошел в «Теско», где купил багет («Печем сами» – допустим; но из чего?) и маленький кругляш незрелого камамбера, а утром налил кофе не в привычную кружку, а в миску для хлопьев. Но по вкусу получилось совсем не то. Близко не стояло.
С приближением зимы его потянуло к югу («как стрижа», написал он Урсуле), и остановился он только на побережье, где снял комнату над кафе в рыбацкой деревушке, пока не испорченной туристами. Что ни день он надевал куртку, заматывал шею шарфом (зимы на Ривьере такие, что ничего большего и не требовалось), садился за столик в этом единственном кафе, закуривал «житан» и, потягивая эспрессо из белых фаянсовых чашечек, раскрывал перед собой общую тетрадь. Когда наступало обеденное время, он переходил к вину, заказывал хлеб и поджаренную на деревянной решетке свежевыловленную рыбу, а ближе к вечеру созревал для аперитива. Пытался убеждать себя, что живет чувствами, но в глубине души понимал, что просто отгораживается от жизни, а потому – как-никак англичанин – терзался угрызениями совести.
В подходе к Искусству (с прописной буквы, как у Сильви) Тедди решил придерживаться определенного метода. Стихотворения – это конструкты, а не просто слова, по своему хотенью выплывающие из его головы. «Наблюдения» – такой заголовок он с самого начала вывел на первой странице тетради, а пустые листы исписывал образами, посетившими его во время пеших прогулок: «Небо сегодня по-особому синее… Сапфировое? Лазурное? Ультрамариновое?» Или: «Солнце разбивается о морскую гладь на тысячи алмазов». Или так: «Берег будто сложен из монолитов цвета и горячих ломтиков солнца». (Последним он остался особенно доволен.) И еще: «
«Над головой с воплями кружат чайки, взволнованные возвращением рыбацких лодок», – тщательно вывел он, прежде чем в очередной раз закурить «житан». Солнце опустилось, как сказал бы его отец (мыслимо ли не любить Францию?), «ниже мачты» (почти); близилось время пастиса. Тедди почувствовал себя бездельником, сибаритом. Отложенных денег ему бы вполне хватило, чтобы перезимовать на Лазурном Берегу, а потом, возможно, двинуться на север и посетить Париж. «Умереть, не увидев Парижа, непростительно», – говорила Иззи. А вот ему как-то удалось.
Незадолго до Рождества пришла телеграмма. Его мама попала в больницу. «Пневмония, состояние тяжелое, приезжай», – скупо написал отец.