— Но у меня нет иного выхода, друг мой. Разумно отступить, когда мы слабы. Пойми, дружок, это еще не конец истории. Позволим ей сформировать правительство, пусть правит. Судя по тому, что мы знаем о Софии, править она будет, не считаясь ни с нами, сенаторами, ни с вами, делегатами, ни с денежной элитой. Ее все будут тихо ненавидеть, но, поскольку она удивительно талантливый политик, сбросить ее не так-то просто. Провижу я, нам, сенаторам, и вам, делегатам, придется договариваться… но мы договоримся, и когда-нибудь мы ее сбросим! И тогда… Ты вот что сделай, Андрей. Передай отцу, чтобы перед вторым голосованием, я имею в виду, перед голосованием по ее кандидатуре, он взял с нее княжеское слово похоронить улики на тебя. Она, конечно, не захочет клясться, но Кимон должен стоять, как скала, — и она отступит, ибо власть ей стократ дороже пресловутых улик! Тем самым мы отберем этот важный козырь у нее, она больше не сможет шантажировать Кимона…
— Позволить ненавистной властвовать над нами… как это стыдно! — прошептал Андрей. — Неужто нет другого выхода?
— Я его не вижу.
— А я вижу, — сквозь плотно сжатые зубы процедил плебей.
— Так открой его мне.
Андрей ответил не сразу, и голос его чуть дрожал от волнения, и начал он издалека.
— Вашей светлости известно, насколько самоуверенна эта женщина.
Навряд ли она отдала какие-нибудь указания на случай, если что-либо или кто-либо помешает ей воспользоваться уликами… А все мы под богами ходим. Мало ли какое неприятное событие может с каждым из нас внезапно приключиться…
— Погоди, погоди, расчетливый друг мой… Я правильно тебя понимаю?
— Да, — чуть слышно, но решительно вымолвил Андрей. — Поступим с ней так, как поступали с остальными… кто очень нам мешал. Если она умолкнет навсегда…
Андрей Интелик говорил и говорил, убеждая покровителя принять единственно разумное решение, но тот не слушал его… И если бы Андрей хотя бы раз глянул в глаза Корнелия, он бы ужаснулся перемене, происшедшей в них.
Сначала Корнелий просто не поверил, что этот жалкий, низкий, презренный человечишка на полном серьезе предлагает ему, князю Корнелию Марцеллину, убить Софию, — но потом, когда он это понял, страх и гнев смешали ему мысли.
Он не любил Софию так, как обыкновенный мужчина любит обыкновенную женщину. Он обожал, боготворил ее — каждую частицу ее совершенного тела, каждое достоинство и каждый порок ее насыщенной души, весь ее светящийся образ — страстью столь неистовой, что эта страсть порой пугала его самого. Но и напуганный, он упивался своей страстью; будь эта страсть чуть меньшей, он бы давно сошел с ума. Но страсть нечеловеческая эта превратилась для Корнелия в самодовлеющую силу; словно живая, она производила мысли и сохраняла разум, она порождала причудливую логику Корнелия, которую, естественно, не понимали окружающие, она упражняла его гибкий ум — упражняла и подчиняла себе все его недюжинные способности.
Шли годы, любовь Корнелия к Софии оставалась безмолвной, безответной, но самодовлеющая страсть искала и находила в этом свои преимущества. Он представлял себя Пигмалионом, влюбившимся в свое великое творение, — и верно, София, такая, какой она стала, в значительной мере была его творением. Он не давал ей отдыха своими беспрестанными интригами, он заставлял ее выкладываться, и, как неистовая страсть упражняла его ум, так, опосредованно, она упражняла и ее ум. Подобно Пигмалиону, Корнелий верил, что некогда наступит миг, прекрасная Галатея пробудится — и будет жить для него.
В иные мгновения коварная страсть столь сильно захватывала Корнелия, что он сходил с ума от желания немедленно овладеть Софией. В ответ Корнелий убеждал себя, что если он сорвется, поддастся низкому желанию, то это будет означать, что он такой, как все, ничем не лучше остальных мужчин… — а это, в свою очередь, будет означать, он недостоин женщины-богини. И он насиловал себя, смирял, терпел; так вырастала его воля, неколебимая, мощью подобная жестокой страсти. В нем точно уживались разные характеры: один был абсолютным циником, бесстрашным, неутомимым лицедеем мировой арены, готовым на любое преступление, готовым даже спать с родной дочерью, — другой жил далеко внутри, страдал, любил, пылал огнем неистовых желаний…
Он заставлял себя существовать в двух измерениях — и, когда это получалось, он чувствовал себя сверхчеловеком; любовь к Софии и страдания во имя этой любви возносили его в собственных глазах на немыслимую высоту.
все, что творил Корнелий, он подчинял своей любви. Но он не мог, как заурядный воздыхатель, бросить себя к ногам любимой женщины. Она бы этого не поняла, богиня. Нет, он обязан был, подобно мифическому герою, победить богиню — и так, и только так, заслужить права владеть ею.
Она сопротивлялась — и он боготворил ее такую. Иногда его посещали коварные мысли: а что случится, когда он наконец добьется своего? не потеряет ли интерес к объекту обожания? и не окажется ли богиня обычной женщиной? и она ли привлекает его? а может, сама борьба с ней?