— Потрудитесь, граф, сообщить, что мы — против казни.
Через два часа Стрельников знал: «Исполнение смертного приговора над лицами, не обвиняемыми в насильственных действиях, не представляет необходимости с точки зрения государственной пользы».
…Третий час ночи. Окна в зале заседания Киевского Военно-окружного суда закрыты наглухо.
— Встать! Суд идет!
Приговор длинный, пересыпанный статьями, параграфами. Наконец прозвучало: «Смертная казнь»… для всех, кроме Присецкой и Кузнецовой. Приговоренные спокойны, но какой-то караульный теряет сознание. Его уносят из зала заседания, и чтение приговора продолжается. Оказывается, исполняющий обязанности киевского губернатора Дрентельн милостив! Всем дарована каторга. Софье — десять лет.
Еще недавно равнодушные лица солдат караула становятся мягче. Слова «каторга», «смертная казнь» потрясли их. Они пристально вглядываются в подсудимых. В их взорах светится что-то новое — не то ужас, не то жалость, не то уважение.
Вторая в день вынесения приговора телеграмма генерал-адъютанта Игнатьева в дом губернатора: «Желательно, чтобы отчет по рассматриваемому в Киеве политическому процессу не был печатаем», — опоздала. Разносчики «Киевлянина» на Крещатике и Фундуклеевекой уже кричали:
— Процесс окончен!
— Смертный приговор нигилистам!
Газету принесли и в кузницу арсенальских мастерских. Тайком от мастера рабочие читали: «За принадлежность к образовавшемуся в России тайному революционному сообществу, явно стремившемуся ниспровергнуть путем насилия существующий в империи государственный и общественный порядок, суд приговорил…»
В особые, смягчающие вину осужденных обстоятельства, перечисленные в газете, как «отсутствие опыта и зрелости воззрений», кузнецы не поверили. Они-то знали своих вожаков! Такие не могли стать «жертвами заблуждения».
В тюремной приемной — две решетки. Они протянулись от стены к стене на расстоянии аршина друг от друга. В образованном ими коридоре маячит надзиратель. Слева от него на скамейке присел старик. Беда согнула его, побелила голову. В темных, впалых глазах застыло выражение отчаяния. Софья, бледная, с горькой улыбкой на устах, прижалась к решетке. «Милый папа! Как ему тяжело!»
Софья окликнула, как в детстве:
— Родненький!
Вскочил, прильнул к решетке, слезы застлали глаза. Сказать бы ему что-нибудь, утешить… А в голове настойчивые мысли о матери. Мама писала:
«Мы совершенно понимаем, что при сложившихся по несчастью обстоятельствах вместе с детьми/жить не можем… Что ж, можно и врозь… А нам с папой больше ничего и не надо, как только знать, что вы здоровы». Бедная, бедная! Маленькая, высушенная шестнадцатилетним параличом женщина. «Можно и врозь…» Хоть бы увидеть ее еще раз! Думает о матери, а говорит о какой-то ерунде: обоях в девичьей комнате, испорченных часах…
Нет, не об этом надо.
— Папочка, родной, пойми: наступило время, когда честные люди не могут бездействовать. Ни я, ни Мария иначе поступить не могли!.. Самое главное для меня теперь судьба сына и ваша…
У отца — суровый, осуждающий взгляд и дрожащая рука, в последний раз осеняющая крестом непокорную дочь.
— И мама шлет свое благословение… Благословляет и гордится вами…
И вдруг не выдержал: зарыдал тяжелыми, мужскими слезами. В эту минуту Софья впервые ощутила, как ни разу не ощущала с момента суда, не далекую, абстрактную, а уже наступившую, обрушившуюся каторгу. Понадобилось огромное усилие, чтобы не закричать. Тихо сказала:
— О смягчении моей участи царя не просите! Запрещаю!
В дверях задержалась и улыбнулась затуманенными от слез глазами — очень ласково, очень тепло.
Камера — ящик: три шага в длину и два в ширину. Смотреть в окно запрещено. Одна радость — теплое тельце крошки, завернутое в бурую тюремную простыню.
А рядом с радостью поселилась в сердце нестерпимая боль неизбежной разлуки. Что будет с сыном? Мытарства начались с того, что в детском белье, приготовленном бабушкой, отказали. Боятся, как бы с ним в тюрьму не попали письма с воли.
Рожденному в камере тоже положено ходить в арестантской одежде? — зло спросила Софья начальника тюрьмы. — Тогда потрудитесь сделать надлежащее распоряжение!
— Не успею! — прогнусавил тюремщик.
И правда. Рано утром малыша разбудил топот кованых сапог и звон ключей: Софью вызвали в канцелярию. Ребенок закричал громко, обиженно, будто догадываясь, какая беспримерная расправа совершается с ним.
— Сашуня, Сашко! — впервые назвала мать своего первенца именем мужа.
Сашко то хмурит белесые брови, то морщит носик. А мать смотрит, смотрит, будто старается запомнить на всю жизнь каждую черточку этого беспомощного существа — и крохотные ноготки, и выпуклый лобик, и завитки волос.
— Кончайте! — торопит надзиратель. — Еще свидитесь!
В конторе — суета. Готовится к отправке в Сибирь новая партия каторжников. С сестрой Софью разлучат здесь: Марии — путь на поселение в Томскую губернию, а ей через Иркутск — на Кару.
Формальности выполняются нехотя, медленно. А сердце в тревоге: ребенок один в камере!.
— Успокойтесь! Уже отбыли! — хихикает тюремщик.
Как кнутом хлестнуло по сердцу.
— Как отбыли?