Патрон пришел в себя практически сразу: сладкий ступор, дурнота, безболезненный удар, чувств нет, далекий хор завыл Генделя, появилось чувство опасности, Патрон открыл глаза и начал разведку. Уже позднее он понял, что никаких «сразу» здесь не бывает, а вскоре обнаружил, что нет смысла в словах «Гендель», «позднее», «вскоре» и «смысл». Есть только черно-серая пустота, в которой Патрон пришел в себя, и есть сам Патрон. Но даже с определением и описанием этих «только» возникали растущие сложности. Патрон мог идти, бежать или ползти в любом направлении, не натыкаясь на препятствия, не отбивая ног и не обдирая ладоней и коленей, но не мог понять материал и структуру поверхности, по которой он передвигался, не мог определить ее протяженность и площадь и не мог исключить, что бегает по кругу либо по огромной сфере или что вообще никакой поверхности нет, что незаметно для себя он поворачивает не влево, а вверх или внутрь и что твердая основа под подошвой, локтем или ладонью возникает ровно в момент соприкосновения – только для того, чтобы Патрон не расстраивался. Поводов для расстройства хватало и без этого. Он очень торопился зачистить помехи и к восьмому января прибыть в точку сбора, где всё должно быть готово, – но всякий раз, задумавшись, обнаруживал, что все меньше помнит о признаках готовности, о сути боевой задачи, о своем прошлом, своем имени и о том, что такое январь и что такое Патрон. Поэтому он перестал задумываться и искать понятия: хватало образов и чувств. Он не расстраивался. Он продолжал бежать, круто поворачивать, прыгать и ползти в поисках выхода или хотя бы врага. Того ли, кто заманил его в эту ловушку, того, победа над которым завершит испытание, или любого другого. Он бежал, поворачивал, прыгал, шел и полз, наливаясь спокойной ненавистью. И вскоре ничего, кроме спокойной ненависти, не осталось ни вокруг, ни внутри.
Марк так и не понял логики игры: только что он выискивал тайник в стене гостиной, которая на экране была точно такой же, как в натуре, за экраном, и вдруг обнаружил себя скорченным на незнакомой колченогой табуретке, но зато обнимающим любимую гитару. Обнимал он ее вхолостую, без попытки сыграть или хотя бы подключить к усилку. Да и играть было не для кого, табуретка будто висела в середке огромного бурого облака и легким покачиванием давала понять, что перевернется от малейшего движения. Марк и не собирался шевелиться: внутри живота скрючилась незнакомая жирная боль, высвобождать которую он не собирался. Но надо же было как-то продолжать игру, ради которой Марк формально и оказался здесь, ради которой долго врал родителям про ночевку у Турана, а родители даже не попытались позвонить родителям Турана за уточнениями, потому что – сейчас это стало кристально ясно – и так понимали, что любимый сын врет, но решили отпустить его туда, куда любимый сын так рвется. Одна ночевка никого не погубит.
В словах «выезд с одной ночевкой» Марка, разумеется, пленяла ночевка. Одна – так больше и не надо. Настоящему чуду достаточно одного шанса.
Стало быть, ненастоящему тоже – и не только чуду.
Никогда больше не буду врать, пообещал себе Марк. Ни родителям, ни друзьям, ни в сети. Тем более когда это необязательно. Родители и так отпустили бы, и друзья по чатику все равно сразу вскрыли его как мелкое школоло, и вряд ли девчонки отнеслись бы к нему хуже, если бы он не врал и лез поменьше. Особенно Алина, у которой лицо просто тряслось от презрительного смешка, стоило Марку подъехать со старательно придуманным и далеко направленным разговором. Аля реагировала не так остро, но тоже не сильно ободряюще. Может, не во мне проблема, а в девочках наших, подумал он безнадежно, пытаясь отогнать бьющуюся в голове бессмысленную строку про бег хором в черный кабинет, которая была совершенно незнакомой, при этом казалась знакомой до судорог, будто Марк сам ее и придумал.
Нет уж, подумал Марк. Я придумаю что-нибудь получше. Например, как отсюда выйти.
Он покрепче обхватил гитару и притворился, что думает, а сам просто ждал, пока пройдет боль.
Боль не проходила. Алина попыталась отодвинуть ее в сторону, чтобы не отвлекала от воспаленных размышлений, и чуть не задохнулась. Сердце заколотилось быстро и громко, как движок древнего трактора, в горле шевелился гнусный холодный спазм, а перед глазами суетливо мелькала неразличимо четкая белесая муть, будто после взгляда на сварку. Какие уж тут размышления. Алина даже не понимала, где она, одна или в компании, во что одета и одета ли, играет или спит, выставила руки перед собой или спрятала в карманы, и не могла ни ущипнуть себя, ни надавить на глаз, ни проделать иную штуку, позволяющую понять, дрыхнешь ты или бодрствуешь. Очень странное ощущение. Неприятное. Небывалое.