— Ближе к николину дню прислал за мной двакат этот, чтоб я в город шел. Собрался я, и хоть стужа была, мороз, метелица, — прямо в город, в укружной суд. Стали опять нас судить. И кмет говорил, и его двокат говорил, и мой. Долго говорили, а чего — ни: как не пойму. Только начали судьи судить, опять беда — как снег на голову! Мальчишечка один — такой же безбородый, как тот мировой, — возле судей по правую руку сидел. Поглядеть, — будто ящерица какая: желтый, зеленый, тощий, чернявый, да злой-презлой, — ну прямо желчь одна! Вдруг встает, уставился на меня глазищами, рот открыл и давай… Скажу тебе, просто остолбенел я от удивления! Толковал-толковал, чего только не городил! Показалось мне, будто я в тартарары проваливаюсь. К горлу подкатило — глотнуть не могу! Слушал я, слушал, терпел. Вижу, чем дальше в лес, тем больше дров. И закричал: «Эй, сынок, ну чего ты мешаешься? Какое тебе дело до моей беды? Что тебе мельница моя далась? Не довольно разве несчастий моих, что еще ты на мне проехаться хочешь? Ты в Сврачеве был? Мельницу мою знаешь? Агу в глаза видел? В доле с ним состоял? Что тебе за дело до моего хозяйства? Скажи на милость, какая муха тебя укусила, что ты чешешься, где не надо… Эти вот судятся со мной, а я с ними: ну, их — неправда, моя — правда. Те — судьи: судят они нас — дай бог им здоровья. А ты с какой стати на меня напустился?»
Еще я всего не договорил, вдруг, не успел опомниться — как кинутся на меня! Схватили и во двор выволокли. Подошел ко мне двакат мой и давай меня ругать. Надо, мол, было мне язык за зубами держать, а мальчишка тот, на ящерицу похожий, не кто-нибудь, а прокурат или как-то вроде того по-ихнему!.. А я-то откуда знал, что он такой? Да хоть бы и прокурат, зачем в мое дело мешается?!
И веришь ли, господин: тут у меня кусок хлеба мой опять отсудили — вот оно как получилось!..
После говорят мне люди: ступай, мол, в другой суд, выше… кобеляция, что ли, прозывается или еще как, не знаю! Только и там никакого толку, господин!
Ходил, толкался, пороги обивал… никому до тебя дела нет, никто не взглянет даже… Куда ни войду, все сидят, пишут, — только моего дела не пишет никто… Я им объясняю, прошу, а они… никто и слушать не хочет… Оно, конечно, так и быть должно: сытый голодного не разумеет! Тебе, говорят, надо опять дваката нанять. Ладно, я готов нанять, да на какие гроши? Скотину продал, монисто было да сплыло… Что ж мне, — детей продать, что ли?
Спасибо, нашлись добрые люди — сказали сюда мне идти, в
Дедушка Колю давно окончил свой рассказ и с надеждой отчаяния ждал решения жизненно важного вопроса, от которого зависела не только его собственная судьба, но и судьба его обездоленных детей. С трепетом глядел он в рот начальнику. С трепетом ждал, чтобы с уст последнего слетело словечко, способное — он был уверен — с такой легкостью отклонить грозный удар судьбы, уже выпустившей когти и готовой разрушить единственный приют, где могли укрыться его дети. О себе он не думал. Он и теперь готов был отдать последнюю каплю крови, чтобы только спасти от голода и холода своих несчастных ребят!
Дедушка Колю ждал, но чиновник, задумчиво устремив взгляд куда-то в пространство, хранил молчание. Не раз дедушка Колю переложил посошок из правой руки в левую и обратно, не раз переменил положение левой ноги, которая, как нарочно, дрожала сегодня больше, чем обычно, — чиновник молчал по-прежнему.