Память вдруг — в который раз! — распахнула перед ним высокую черную дверь в одном из зданий Московского Кремля. И он пошел из комнаты в комнату, не веря собственным глазам. Мыслимо ли? Самый великий человек века, пророк и вождь революции, глава необъятной всесильной России и… жестяная кружка с вмятиной на боку, запаянный алюминиевый чайник, поношенное, потертое покрывало, заштопанное пальто. А рядом — отделанные малахитом, яшмой и мрамором покои, обитые гобеленами спальни, крытая атласом мебель, золотая, серебряная, хрустальная, фарфоровая посуда. «Почему же он не взял? Наверняка предлагали, советовали, от чистого сердца завалили б драгоценной рухлядью. А пшенный суп из воблы, чай с сахарином, рабочий паек?.. Голодный обморок наркомпрода Цюрупы… Нельзя тем аршином современность? Все изменилось?.. Но принципы, устои, критерии — те же. Те же! Революционные. Большевистские. Ленинские…»
Глава восьмая
Чем меньше до свадьбы оставалось времени, тем стремительней и неприметней летело оно, и, подхваченный его непрестанно убыстряющимся потоком, все неистовей и неутомимей становился Данила Жох. Отстояв вахту, он срывался и летел в Турмаган. Едва отмывшись от глинистого раствора и наскоро перекусив, опрометью кидался на свидание с Наташей. Глубокой ночью уходил от любимой, а на свету снова летел на буровую, и смеялся, и ерничал с рабочими, и всюду поспевал: подменял бурильщика у тормоза, спешил на сорокаметровую высь к замешкавшемуся верховому, вовремя подмечал неполадки в противовыбросном устройстве, аккуратно вписывал в вахтовый журнал показатели приборов. И опять — в рокочущий вертолет, короткий, сладкий миг свиданья, обратный перелет и восемь, а то и десять часов неугомонного, напряженного, лихого труда. «Поаккуратней, Данила. Запалишься», — остерегал своего помощника Фомин. Парень в ответ только скалился. Порой на него как бы нисходило прозренье, и, опомнясь, он сам дивился своей выносливости и везучести: все получалось, ладилось, спорилось, будто мир поворотился вдруг к нему солнечной стороной да так и остался стоять.
Только теперь, на виду желанной, заветной черты, нутром постиг Данила Жох невыразимую словом, неохватную рассудком живую суть любви. Он давно любил — исступленно и яростно, — страдал и желал, мучился и стремился, отчаивался и ликовал. Не раз силился, но так и не смог разобраться в себе, путался, злился, неистовствовал. Порой он вроде бы остывал настолько, что думал о Наташе спокойно, судил ее и себя беспристрастно, решительно, трезво, отчего мир сразу выцветал, блекнул, становясь однотонным и скучным. Но стоило увидеть, услышать Наташу, как от рассудочной уравновешенности ничего не оставалось, он вспыхивал ярче, жарче прежнего и готов был грудью о стенку, головой в пропасть за ее коротенькое «да». Иногда это «да» он прямо-таки видел на ее спелых губах и, сдерживая дыхание, напрягался весь, готовый подхватить любимую на руки, закружить, зацеловать. Но в самый крайний, останный миг она умолкала, отдалялась, и взбешенный Данила убегал прочь…
И вдруг… Именно вдруг. Неожиданно. В неподходящий момент, в нелепой обстановке, сам того не желая, он сказал деловито и буднично:
— Послушай, Наташа, не пора ли тебе стать моей женой?
Виновато глянул в ее глаза и обмер, боясь поверить.
— Давно пора, Данила, — покаянно прошептала девушка.
И вспыхнула, прикрыла ресницами загоревшиеся глаза, слегка склонила голову.
— Наташа, — еле внятно выговорил он пересохшими губами, взял ее руку, легонько смял в ладонях. — Наташа…
— Да-да… — выдохнула она чуть слышно.
Кто из них первым шагнул, первым обнял, первым… Опомнились, когда задохнулись, отстранились на миг, глотнули воздуху и опять прикипели друг к другу.
— Погоди. Ой… Постой же. Раздавишь, — бормотала она, а сама прижималась к нему, подставляла губы…
И вот назначена свадьба…
Два мастеровых, работных рода, плотницкий — Жоховых и землепроходческий — Фоминых, две могутные рабочие струи сливались воедино, чтобы сберечь, приумножить то, что вынесли они из глубины веков: мастерство, сноровку, доброту…
Ах, Русь! О доброте твоей давно по свету бродят были с небылицами в обнимку. Ты милуешь лежачего врага, прощаешь раскаявшегося злодея, делишься с другом не только кровом и хлебом, но и кровью, и жизнью. А сколько народов доброте твоей обязаны жизнью и процветанием. Тебя величают матерью и почитают как мать не только русские.
Жестче, стремительней, неумолимей становится время, и, пришпоренные им, люди делаются злее, вероломней, грубей, а ты не меняешься, и о тебя, как о гранитную твердь, по-прежнему разбивается вдребезги все недоброе, пакостное и лживое. Как и встарь, ты платишь добром за зло, спасая тем весь мир от катастрофы…
Мало кто в Турмагане не знал бурового мастера Фомина, не счесть друзей-приятелей и у Жоховых. Вот и пришлось накрывать свадебные столы в фойе «Юбилейного», куда задолго до назначенного часа потянулись нарядные люди, и каждого поклоном встречала у порога помолодевшая, румяная и счастливая Марина Ермиловна.