Лишь какое-то время ему удавалось поддерживать маломальский порядок за столом, дирижировать веселой, разноплеменной и всевозрастной компанией, потом застолье раскололось на группы и группочки, у каждой появился свой вожак, завязался свой разговор, вспыхнула своя песня, и пошло-поехало, да чем дальше, тем неуправляемей и буйней. Иногда начатую малым кружком песню подхватывали все, дребезжали стекла под могучим напором многоголосого сплава, умолкали спорщики, вскидывали головы неумеренные питоки, и каждый старался прилепить свой голос к неукротимой, всесильной, хватающей за душу песне.
Даже Ивась нет-нет да и принимался подпевать общему хору. Негромко, без слов, но все-таки подпевал: «Турум-пум-пу-ум… пум-пум-туру-ум». Забывшись, выхватывал маникюрную пилочку и, привычно спрятав руки под стол, автоматически шлифовал и полировал ногти. Беспокойство, вызванное неожиданным соседством Крамора, давно улеглось, шампанское подогрело кровь, чуть-чуть замутило голову. Приятное, мягкое, дремотное тепло заполнило Ивася до краев, и он блаженствовал и уже не сожалел, что вместо воскресного преферанса пришел сюда, повинуясь Кларе. Сегодня она какая-то ненормальная. Что зацепило ее? Брызжет искрами. Глянул на жену мельком, исподлобья. «Как поет! Будто ей за это платят… Шизики. Ничего не умеют в меру. Мало биты. Бакутин схлопотал по загривку — присмирел было, вытряхнул одержимость. Не насовсем. Опять занесет, не надо быть пророком — занесет! Двужильные ортодоксы. И бьют, и мнут, и ломают, а все неймется… Юродивого Крамора вон куда кинуло. Потешается боржомчиком. Сорвется. Потужится, попыжится и снова булькнет…»
— Что он тебе сказал?
Совсем рядом широко раскрытый, блестящий Кларин глаз, закушенная нижняя губа. По раскрасневшемуся лицу бродят недобрые тени.
— Кто?
— Художник.
— Откуда ты его знаешь?
— Что он тебе сказал?
— М-м… Я же говорил. Ничего особенного…
— Ну-ну… Этот сом, хрященосый и кадыкастый, Шорин, что ли?
— Надо знать своих героев.
— Своих я знаю…
Зот Кириллович Шорин охотно пил и пел со всеми вместе. И смеялся громко, раскатисто и чокался так, что стаканы трещали, и на шутку отвечал шуткой, но жена Анфиса сразу приметила, что муж сегодня на взводе, ищет и хочет схватки с кем-то, — помилуй бог, если с начальством! — и думала, как бы отвлечь, помешать, увести отсюда до тех пор, пока вино не сбило оковы с языка, а путы с рук. «Ох, не приведи и помилуй», — вздыхала женщина, сторожко наблюдая каждый жест, ловя каждый взгляд мужа. А тот все чаще пил и, кажется, не пьянел, только глазом косил огнево и люто, будто заарканенный дикий жеребец, да крупные влажные зубы скалил, запрокидывая небольшую голову, словно неведомая сила гнула ее к столу, при этом он как-то странно не то подкашливал, не то покрякивал и все накалялся и накалялся, приближая неотвратимый роковой таран. Анфиса пробовала заговаривать с мужем, тащила танцевать, громко и подолгу смеялась над его несмешными шутками и несколько раз заговаривала о неотложных домашних делах, о том, что утром ему в Туровск на областной слет ударников коммунистического труда, но Шорин только отмахивался: «Отстань!» — и подливал себе в рюмку. Проследив взгляд мужа, Анфиса наконец угадала, с кем надумал схватиться Зот. «Где ему Фомин дорожку перешел?» Рядом с Фоминым сидел Бакутин. «Этот не смолчит, не отойдет. Ой, господи!»
В самый разгар пира, когда веселье стало всеобщим и вовсе неуправляемым и каждый делал, что его душеньке угодно: пел, пил, танцевал или изливал душу соседу, Шорин вдруг поднялся рывком, секунду-другую постоял, обретая нужную твердость и стойкость, и, подхватив свою рюмку, прицельно двинулся к Фомину, который что-то говорил на ухо Бакутину, обняв того за плечи. Лохматый, красный Бакутин согласно кивал, поддакивал. Он давно уже был без галстука, воротник рубахи расстегнут, пиджак болтался на спинке стула.
Шорин с ходу хлопнул Фомина по плечу и, когда тот нехотя поворотился, сказал:
— Хочу с тобой — алеха-бляха! — выпить за молодых. Как? Устраивает?
— Вполне, — ответил Бакутин и передвинулся на соседний стул, уступив место Шорину.
Тот сел, подождал, пока Фомин и Бакутин возьмут рюмки, и, чокнувшись с обоими, выпил, поцеловал в донышко пустую посудину и с такой силой припечатал ее к столу, что рюмка треснула и распалась на две половинки.
— Где пьют, там и бьют, алеха-бляха! — Круто повернулся к Фомину: — Как теперь без посошка-то будешь?
— О чем ты? — без интересу спросил Фомин: ему жаль было прерванного разговора с Бакутиным.
— Поглупел от счастья? — сразу попер на рожон Шорин, скаля в недоброй ухмылке задымленные куревом крупные, редкие зубы.
— Топай отсюда, — бесцеремонно осадил задиру Бакутин.
— Эт-то как понять? — в голосе Шорина гневливый пьяный кураж. — Ты меня за шиворот и…
— Так и понимай, — не уступил, не смягчил Бакутин. — За шиворот и под зад. Чего уставился? Спокойно, пожалуйста. Ноздри не раздувай. Кулаки не показывай. Не весело — уходи, а другим праздник не порть.