Оставшись глаз на глаз с матерью, она на вопросы последней отвечала с откровенностью, свойственной послушной дочери, впрочем, скрывать было нечего, ибо штаб-ротмистр, верный своей системе – быть осторожным и не спешить, – не позволил себе в обращении с девушкой ни малейшей вольности, он даже целовал руку ее только в присутствии Елизаветы Парфеньевны; до любви же своей касался косвенно. Из слов дочери мать заключила, что хотя Петр Авдеевич и влюблен по уши в Пелагею Власьевну, но врожденная застенчивость его, а может быть, и непривычка обращаться с женщинами делают из Петра Авдеевича любовника слишком скромного, робкого и нерешительного; к тому же излишняя поспешность могла быть перетолкована соседями и уездом не в пользу Полиньки, а следовательно, благодаря всевышнего, все шло к лучшему, и стоило только поддерживать пламя любви в сердце штаб-ротмистра, пламя это само по себе в самом непродолжительном времени превратит в пепел все препятствия, и любовники соединятся узами вечными. Тогда же какое счастье для Елизаветы Парфеньевны! Наградив дочь всяким тряпьем и бесчисленным множеством обещаний, которые так не дороги, не оставалась ли она, бедная вдова покойного судьи, полною обладательницею села Сорочки, а главное – тех крох, про которые говорил Петру Авдеевичу и Тихон Парфеньевич, и кучер Тимошка. Из крох могла Елизавета Парфеньевна слепить себе домишко в пять окон и обратить окна эти на одну из улиц уездного города, по вечерам играть в бостон с Андреем Андреевичем, носить сатинтюрковые капоты, вышитые бисером ридикюли, серебряную табакерку с вышитым на ней изображением монумента Петра Великого, и не полоскать для приличия рта своего камфарным спиртом, когда зубы не болят, а просто откушивать то тминной, то инбирной, то анисовой, по собственному уже усмотрению и во все часы дня и даже ночи.
В таких-то сладких мыслях пребывала Елизавета Парфеньевна от первого приезда штаб-ротмистра в село Сорочки плоть до заморозков и даже до зимнего Николы. Не проходило недели, чтобы знакомая тройка Петра Авдеевича не сворачивала с проселка на полузаросшую тропинку, ведшую к дому Кочкиных, и полчаса спустя Елизавета Парфеньевна не оставляла дочери своей с ним глаз на глаз. В праздники навещал сестру свою городничий, или сестра в сопровождении дочери отправлялась в город к брату, и тогда, вместо Сорочков, посещал штаб-ротмистр уездный город, останавливался в доме Тихона Парфеньевича, прогуливался по площади рядом с Пелагеею Власьевною и внушал тем такую ревность Дмитрию Лукьяновичу, что Дмитрий Лукьянович снимал белый картуз свой и клялся собором отомстить Петру Авдеевичу, если только получит место станового.
Случалось ли украдкой Андрею Андреевичу спрашивать у Тихона Парфеньевича, скоро ли свадьба его племянницы, городничий отвечал: «Видишь сам, кажись, скоро; впрочем, да будет воля божья!» И удовлетворенный Андрей Андреевич разносил по городу достоверную весть о скорой помолвке Пелагеи Власьевны с Петром Авдеевичем. Пелагея же Власьевна до того привыкла к будущему жениху своему, что, не видав его самое короткое время, принималась за слезы, как за законную собственность, и, не скрывая их ни от кого, столь же открыто упрекала штаб-ротмистра в долгой отлучке, невнимании к ней и в непростительной холодности. Девушке, предоставленной собственному произволу, казалось нимало не предосудительным обращаться с посторонним ей человеком так же коротко, как с братом, потому что мать только что не требовала короткости этой к штаб-ротмистру, а дядя подражал матери, чего же более? Остается заглянуть во внутренность Петра Авдеевича; в ней жизненный процесс шел наиисправнейшим образом; намерение не торопиться укреплялось с каждым днем более и более, а счастие полного обладания Пелагеею Власьевною заменялось покамест в штаб-ротмистре уверенностию не выпускать ее вперед из-под власти своей и вынудить упорным молчанием своим мать девушки на выгодное для него окончательное объяснение.
Вот в каких отношениях застал двадцатиградусный декабрьский мороз все действующие лица моего рассказа.
Часть вторая