— Нет, Яша… У него есть другая… красивей… Та, что приходила за ним к костру, помнишь? Он ушел с ней, — сказала Маша, удивляясь тому, что все, что она говорит, очень похоже на правду.
— Нет, ты красивей ее, — сказал Яшка, стискивая ее руку. — Эх, Маша! И помучила же ты меня! А я отчаянный, убить могу.
— Кого? — вздрогнув, спросила Маша.
— Тебя… чтоб никому не досталась, — жестко проговорил Яшка.
И Маша подумала: «Да, Таня права, зверь… Это фашистские людоеды разбудили в нем зверя. — Она вспомнила, как Яшка положил перед ней сверток с конденсаторами, за которыми ходил в Смоленск, и лицо его, просветленное сознанием совершенного впервые доброго дела. — Да, и Яшка мог быть человеком».
Они шли по улице, и Маша все запоминала: танки, укрытые между домами, и орудия, замаскированные березовыми ветвями, и то, что к дому бывшего председателя Сорокина прошел немецкий офицер.
— У них там штаб, — сказал Яшка: его распирало от желания показать Маше, что он все знает. — Сорочиху выселили с ребятами в овин, а тут сам командир танкистов. Важный такой… А вина у них!..
«Как хорошо я поступила, обманув Яшку!» — подумала Маша, довольная, что пока все складывается в ее пользу.
— Что же ты молчишь? — вдруг спросил Яшка. — Насчет свадьбы?
— Почему ты так торопишься с этим, Яша? Видишь, какое сейчас время…
— А чего ждать? Будешь ждать, так, не ровен час, и к коменданту назначат.
— Как назначат… Зачем?
— Ну, зачем… Не знаешь, зачем? — криво усмехаясь, проговорил Яшка. — Таньку уже назначили.
— Таню? — воскликнула Маша, чувствуя, что ею овладевает ужас. — Ты не должен допустить до этого, Яша! Ты подумай, что будет с Вассой Тимофеевной… Нет, нет! Ты должен ее защитить!
— А я чего могу сделать? Скажут: мы твою невесту не трогаем, а до прочих тебя не касается. Я за тебя и то должен отслужить им, — Яшка как-то сразу умолк.
Комендант Штумм, затянутый в серо-зеленый мундир, напоминал капустную гусеницу.
— Это моя невеста, — сказал Яшка, снимая кепи и кланяясь.
— Sehr gut! Sehr gut![1]
— прорычал Штумм и, подмигнув писарю в очках, сидевшему у окна, сказал такое слово по-немецки, что у Маши запылали щеки, и Маша, опасаясь, что комендант может догадаться, что она знает немецкий язык, поправила галстук Яшки, сбившийся набок.Когда вышли на улицу, Яшка тревожно сказал:
— Про свадьбу ничего не спросил. Может, и тебя, как Таньку… Давай, Маша, завтра сыграем свадьбу.
— Ты говоришь о свадьбе, Яша, но даже не спросил: люблю ли я тебя, — с обидой сказала Маша. — Давай пройдем за деревню, к соснам… Там посидим, поговорим.
Она издали заметила, что там, между деревьями, желтеют какие-то ящики; ящиков было много, и солдаты складывали их в штабели.
— Что ты! Что ты! — испуганно воскликнул Яшка. — Там снаряды складывают. Сейчас застрелят, как Шапкина…
На другой день они снова гуляли вдвоем, пока все шемякинцы рыли окопы. И эти прогулки были для Маши самой тяжкой из пыток. Яшка настаивал на немедленной свадьбе. И Маша вынуждена была сказать, что она согласна на свадьбу в конце сентября, потому что сейчас все люди заняты на работах для немцев и никто не сможет притти на свадьбу, а ей хочется, чтобы все видели ее счастье.
— Только ты мной не играй больше, Маша. Я отчаянный, — с угрозой сказал Яшка.
А на другую ночь Маша ушла, оставив у Тани записку для Яшки. Она писала, что ушла к отцу просить разрешение на свадьбу и кстати взять у него денег, чтобы побогаче справить пир.
Владимир похудел за эти два дня: ему казалось, что Машу схватили враги и мучают, и он сходил с ума оттого, что ничего не может сделать для ее спасения.
— Вы не больны, Владимир Николаевич? — спросила Наташа, вглядываясь в его осунувшееся лицо.
— Нет… А вы все такая же… — сказал он.
Простая красноармейская гимнастерка Наташи, казалось, была сшита именно для нее у лучшего портного, и простенький полевой цветок, торчавший в петле нагрудного карманчика, казался каким-то необыкновенным, хотя такие цветы все топтали ногами. Было непостижимо, когда она успевает так тщательно следить за своей наружностью.
— Вы так и не сказали, какая же я, — с лукавой улыбкой проговорила Наташа.
Владимир молчал. Ему хотелось найти такое слово, которое бы выразило не внешнюю красоту этой женщины, а красоту души. Он лишь здесь, на войне, увидел, что Наташа умеет не только красиво одеваться, но и красиво жить: своими тонкими пальцами, умевшими извлекать из рояля чудесные звуки, она спокойно перевязывала раны под грохот взрывов и свист смертельных осколков, и раненые не стонали; для каждого она находила ласковое слово или просто улыбку, и от этой улыбки светлей становилось на сердце, сдавленном тоской.
— Вы хорошо чувствуете чужую боль, — сказал наконец Владимир. — И, может быть, это ваш самый великий талант.
— Этот талант вы разбудили во мне, Владимир Николаевич. Спасибо вам, — тихо проговорила Наташа и пошла своими быстрыми, легкими шажками, словно на ногах ее были туфельки, а не грубые сапоги с жесткими голенищами, похожими на самоварные трубы.