— А вы что же — иностранные языки знаете? — спросил академик.
— Мне дочь поясняет, Таня. Учительница она у меня. Английскому языку ребят учит. Сидим как-то раз, слушаем… В ладоши захлопали где-то, закричали. Таня тоже захлопала. «Это, — поясняет, — наши студенты в Америке на митинге говорят». И верно: слышу голос знакомый. Володя, вот Николая Андреевича, нашего председателя, сынок… «Мы, — говорит, — благодарим за привет, но только привет этот заслужили не мы, а наши отцы. Они дали нам высокое образование. Я, — говорит, — крестьянский сын из Спас-Подмошья…» И опять ему захлопали… И пошел он про нашу жизнь говорить, все по порядку. Слышу: «У нас, мол, есть колхозник Никита Семенович Сухарев…» Я так и обомлел. На весь мир про меня слух пойдет. И мне не то чтобы радостно, а боязно, как бы чего плохого про меня не сказали… А Володя и давай рассказывать, как я мешок с деньгами в лесу нашел и Орлову возвернул все до копеечки… И опять тут захлопали… А Володя и говорит: «Никита Семенович наш есть международный фактор…» Тут у меня и слезы потекли. Вот, думаю, до чего дожил Никита Сухарев… «Тысячи лет, — говорит, — люди из-за денег горло рвут друг дружке. И у вас, в Америке, из-за этого мешка сколько бы крови натекло…» Опять хлопают, свищут, стало быть, по-ихнему, хорошо, справедливо сказал Володя. «А у нас, — говорит, — в Советской России мы живем по коммунизму. Таких людей, как наш Никита Семенович, не было на земле от самого сотворения мира… А не будь коммунизма, тот же Никита Семенович Орлову, а не то Орлов Никите Семеновичу горло бы перегрыз из-за этого мешка с деньгами…»
Никита Семенович умолк, и все молчали, с уважением разглядывая хозяина.
— И верно, загрыз бы, — сказал он тихо, покаянным голосом. — Бытие определяет сознание…
— Как? Что вы сказали? — академик даже привскочил с места.
— Это я к тому, что в книге сказано правильно…
— В какой книге?
— Вот у Николая Андреевича есть эта книга. Сталин ее написал…
— Теперь зайдем к человеку, который один в нашем колхозе еще не имеет ни дома, ни семьи, — сказал Дегтярев, поднимаясь на крыльцо небольшого домика.
Они вошли в дом, и на них пахнуло жаром от большой русской печи, занимавшей почти половину комнаты.
— Спишь, Максимовна? — спросил Дегтярев, взглянув на печь.
— Какое там, Николай Андреевич! Все лежу да все думаю, — ответил старчески дребезжащий голос с печи, потом показалась седая голова старухи.
— О чем же ты думаешь, Максимовна? Уж, верно, все за свою долгую жизнь передумала, — сказал Дегтярев.
— И-и, что ты, Андреевич! — сказала старуха, слезая с печи. — Я его, чернявого-то, спрашиваю: «Как же ты, мол, из-за самого моря-океяна к нам дошел, не заплутал?» А он говорить-то по-нашему не умеет, а понять — понял. Подошел к выключателю, лампочку погасил, а потом опять зажег, а сам твердит: «Свет! Свет!» Стало быть, из-за моря-океяна видел спет несказанный над нашей землей… Его все из двора в двор водили, угощали, ну и наугощался. Все песни играет по-своему, по-заморскому…
За стеной, в другой половине дома, слышался унылый напев, сопровождавшийся ритмическим стуком. Дегтярев открыл дверь, и гости увидели Тома: он сидел за столом и, постукивая деревянной ложкой о стол, напевал что-то напоминающее фокстрот.
Академик изумленно разглядывал его и даже протер глаза платком, как бы удостоверяясь, точно ли перед ним житель теплой заморской страны. Но через минуту они уже оживленно разговаривали на английском, и Том рассказывал, как он с детства мечтал о Стране Справедливости, где нет отдельных вагонов для черных, где смотрят не на цвет кожи, а на мозоли на руках, и у кого есть мозоли, тот может быть первым человеком…
Викентий Иванович слушал его взволнованный рассказ о Стране Справедливости и впервые открывал для себя, что эта страна и есть та Советская Россия, где он был академиком. Ему было приятно слышать похвалу своей родине из уст черного человека, и в то же время он испытывал смущение оттого, что волнение радости переживал не он, а его чернолицый собеседник. Том восторгался тем, что за все время его пребывания на советской земле никто ничем не обидел его, но всюду его принимали как равного. И то, что академику казалось само собой разумеющимся, к чему он давно привык и что уже перестал замечать, как не замечаем мы воздуха, которым дышим, теперь предстало перед ним как нечто новое и чрезвычайно важное.