— Было это в горах Японии. Осенью того года задумал я поживиться кукурузой на склоне. Склоны тамошних гор сплошь покрыты пёстрым ковром из жёлтых и красных листьев, а цветы источают благоухание. К тому времени я оброс — волосы длинные, бородища всклокоченная, тело прикрыто лишь рваной бумагой Короче, больше на злого духа похож, чем на человека. А нож свой старый я давно потерял. Кукурузу уже убрали, вокруг, как заплаканные вдовы, стояли лишь стебли. Я начал искать — не могли же всё убрать начисто, чтобы ни одного початка не осталось! И один таки нашёл. Наковырял зёрен и стал с хрустом грызть. Так давно не ел ничего человеческого, что зубы заныли и зашатались, а кукуруза такая ароматная! Вдруг зашуршали листья — я решил, что это медведь. А мы с ним были не в ладах, я его, честно говоря, побаивался. Я быстренько растянулся на земле этаким презренным трупом, даже дышать перестал. Но появился вовсе не медведь, а японка. Я её сначала за мужчину принял: мешковатые рабочие штаны из парусины, халат жёлто-коричневый верёвкой подпоясан, на голове — шляпа соломенная грибом. Она её сняла и на стебель повесила. Лицо худое, видно недоедал человек, волосы наподобие коровьей лепёшки уложены. «Да вроде это женщина!» — осенило меня. И стало уже не так страшно. Она развязала верёвку и распахнула халат. Взявшись руками за полы и двигая ими, как усталая птица крыльями, стала обмахивать костлявую, покрытую капельками пота грудь. На эти два плоских коровьих языка с острыми кончиками, которые болтались у неё почти на животе, налипли семена травы. «Силы небесные, точно женщина, баба!»
В голове зашумело, кровь понеслась по извилинам сосудов, как электрический ток. Застывшее и отяжелевшее за долгие годы жизни на голой земле тело вдруг ожило, и он резко вскочил, будто выросшее на ровном месте дерево. Узкие глаза японки округлились, рот раскрылся, и она, издав странный звук, повалилась навзничь, словно подгнивший стебель. Пичуга ринулся к ней, как голодный тигр. Его трясло в ознобе, руки суетливо хватали ледяные, словно дохлые рыбки, груди, и они жгли пальцы, подобно пирожкам, только что вынутым из печи. Дрожа, он стал неуклюже стягивать с женщины завязанный на талии матерчатый пояс. Оттуда выкатились две помятые варёные картошины, от которых исходил такой умопомрачительный дух, что на них тут же обратились все чувства и помыслы. Под его помутившимся взором это были две шаловливые белки, которые в любой момент могут ускользнуть, и когда, забыв обо всём, он схватил их, то ему даже почудился тоненький писк. А потом — невыносимая удушающая боль в горле. В руках уже ничего не было: картошины то ли укатились, то ли провалились в живот. И тут он понял, что ими-то и подавился. Погладил горло, а во рту ещё чувствовался вкус этих картошин. В животе урчало, текла слюна, восхитительные картошины так и стояли перед глазами. Он обшарил всё тело женщины, осмотрелся вокруг и, не обнаружив вожделенной картошки, приуныл. Поднялся, собравшись было уйти, но, бросив взгляд на распластавшиеся груди женщины, начал постепенно осознавать, что не сделал что-то важное и так вот уходить негоже. А эта японка, раскинувшаяся перед ним, не та ли самая, что навела облаву на двух братьев-китайцев, из-за чего они и погибли?! Из глубин памяти поднялось всё пережитое: вот его угоняют на работы из Гаоми, потом рабский труд на шахте в Японии, разлука с юной и чистой девочкой из семьи Шангуань… Ненависть к японцам возгорелась в нём с новой силой, и где-то высоко над головой почудился звонкий крик: «Уделай её, отомсти!» Он с ожесточением сдёрнул с японки штаны и обнаружил под ними грязные трусы. Тёмно-красные, с чёрной заплатой величиной с ладонь. Его будто холодной водой окатили: он вдруг вспомнил, как когда-то давно он переодевал для похорон мать, убитую подлецом из дунбэйского Гаоми, и на ней тоже были такие красные трусы с такой же чёрной заплатой. И тут его вытошнило: желудок изверг и картофельное месиво, и кукурузные зёрна. Чудовищная потеря! Корчась от боли, он сгрёб две пригоршни земли и бросил на тело женщины. Потом встал и, шатаясь, побрёл обратно в горы…
Приподнявшись на локте и растроганно глядя в лицо Пичуги, Лайди пробормотала:
— Милый! Какой ты славный…
Пичуга тёрся жёсткой щетиной о вишенки её сосков:
— Пойди я на это, нарушил бы законы Неба и тебе бы навредил! Не смог бы вернуться в Гаоми, тебя бы не встретил…
Со сладостной болью в сердце оба страстно приникли друг к другу, словно желая раствориться один в другом. Они меняли позиции, хотя никто их этому не учил, от избытка чувств лепетали глупости, а заливающий их тела лунный свет был сродни отравленному вину.