На дорогу, ведущую в уездный город, мы ступили впервые. Да и какая это дорога — так, белёсая тропинка, протоптанная ногами людей и копытами скота. Ума не приложу, как по ней проехал автомобиль той роскошной дамы. Мы брели под усыпанным холодными звёздами небом. Я стоял в своём «кармане» на спине матушки, малец Сыма устроился на спине четвёртой сестры, пятая тащила на себе восьмую сестрёнку, а шестая и седьмая шли сами. Минула полночь. В пустынных полях вокруг беспрестанно слышался детский плач. Седьмая и восьмая сёстры, а с ними и малец Сыма тоже захныкали. Матушка велела им прекратить, но и сама начала всхлипывать, равно как четвёртая, пятая и шестая сёстры. Пройдя ещё немного на ослабевших ногах, они повалились на землю. Пока матушка, подняв одну, шла поднимать другую, первая падала снова; пока поднимала первую, падала вторая. В конце концов матушка тоже уселась на промёрзлую землю. Мы сбились в кучу и согревались теплом друг друга. Матушка перетащила меня со спины на грудь и поднесла мне к носу свою холодную ладонь, чтобы проверить, дышу ли я. Наверное, решила, что я уже умер от голода и холода. Слабым дыханием я дал понять, что ещё жив. Она подняла занавеску над грудью и запихнула мне в рот ледяной сосок. Будто кусок льда стал таять, во рту всё онемело. Грудь её была пуста, и как я ни старался, высосать не удалось ничего. Из груди сочились лишь тоненькие, похожие на ниточки жемчуга, струйки крови. Ну и холодина, просто жуть! Среди этой страшной стужи у голодных людей возникало множество прекрасных видений: жарко пылающий огонь в печке, окутанный паром горшок, в котором варится курица с уткой, полные тарелки больших пирожков с мясом, а ещё свежие цветы, зелёная трава… У меня перед глазами стояли лишь груди — две гладкие и нежные драгоценные тыквочки, два исполненных жизни голубочка, две сияющие чистым и влажным блеском фарфоровые вазы. Прекрасные, ароматные, они изливали голубоватую, сладкую, как мёд, влагу, наполняющую желудок и пропитывающую меня с головы до ног. Я обвивал их руками, плавал в их молоке… Миллионы и миллиарды звёзд вращались над головой, из них постепенно тоже складывались груди. Грудь Сириуса — Небесного Пса, грудь Большой Медведицы — Северного Ковша, грудь Ориона — Охотника, грудь Веги — Ткачихи, грудь Альтаира — Пастуха, грудь богини Чан Э на луне, грудь матушки… Я выплюнул матушкину грудь и вдруг увидел человека, который, словно жеребёнок, приближался к нам, высоко держа факел — горящие лохмотья своей куртки. Это был почтенный Фань Сань. Голый по пояс, в едком дыму от тлеющей шерсти, он хрипло кричал:
— Земляки! Ни в коем разе не садитесь, не садитесь ни в коем разе! Как только сядете, сразу замёрзнете! Поднимайтесь, земляки, и марш вперёд! Идти — значит жить, усесться — значит конец.
Призыв Фань Саня вырвал многих из иллюзорного тепла — верного пути к смерти, — и они снова побрели вперёд. И это был единственный шанс выжить в страшную стужу. Поднялась и матушка. Она переместила меня на спину, маленького бедолагу Сыма прижала к груди, взяла за ручку восьмую сестрёнку, а потом, как взбесившаяся лошадь, стала пинать сестёр — четвёртую, пятую, шестую и седьмую, — чтобы заставить их встать. И мы побрели за Фань Санем, который всё так же высоко держал пылающий факел, освещая нам путь. Несли нас не ноги, нами двигала сила воли, желание добраться до города, до собора Бэйгуань, чтобы сподобиться милости Божией и съесть чашку каши-лаба.
Десятки трупов остались по обочинам дороги после этого трагического похода. Некоторые лежали с расстёгнутыми куртками и исполненными счастья лицами, будто пытались согреть грудь пламенем факела.
Почтенный Фань Сань умер, когда восходящее солнце залило красным всё вокруг.
Посланной Богом каши мы всё же поели. Я тоже отведал её через матушкину грудь. Раздачи этой каши не забыть никогда. Высоченная каменная глыба собора. Рассевшиеся на кресте сороки. Пыхтение паровоза на железной дороге. Окутанные паром огромные котлы — в них можно приготовить целого быка. Священник в чёрном облачении читает молитву. Очередь из нескольких сотен голодных людей. Прихожанин «Божьего собрания» раздаёт кашу черпаком — каждому по черпаку, неважно, большая чашка или маленькая. Каша вкусная, поглощают её с громким чавканьем. Сколько слёз пролито над ней! Несколько сот красных языков дочиста вылизывают чашки. Съевшие свою порцию встают в очередь снова. В огромный котёл засыпают ещё несколько мешков мелкого риса и наливают несколько вёдер воды. По вкусу молока я определил, что на этот раз «кашу милосердия» варили из обрушенного риса, тронутого плесенью гаоляна, подгнивших соевых бобов и ячменя с мякиной.
Глава 15