— За Ивана Тимофеевича! За Ивана Тимофеевича голосую! — прямо от двери, войдя к сельстрой, крикнул невысокий ширококостный Степан Кушнир. Не прося слова, подошел к столу и, не обращая никакого внимания на президиум, заговорил громко и уверенно:
— Кто из нас товарища Бондаря не знает? И мы знаем, и комсомолята знают, — встал на цыпочки и обвел взглядом всю молодежь, сидящую в глубине сельстроя. — В империалистическую Бондарь немцев бил, в гражданскую — с контрреволюционными гадами боролся, он и жизнь по-новому, по-новому понимает. Вот возьму я простое дело — образа. Какая Марийка ни упорная баба, а в горнице уже нет ни одной, ни одной иконы. Правда, — глаза у Кушнира брызнули смехом, — здесь и я помог Ивану Тимофеевичу. Прихожу как-то к нему перед праздниками, а у них дома, а у них дома…
— Степан, хватит! — попросил Иван Тимофеевич из президиума.
— Дали человеку слово — пусть говорит, — отозвался чей-то шутливый голос.
— Правильно, товарищи. Бондарь никогда мне высказаться не дает. Привык, что мы теперь друзья с ним. Инициативу убивает.
— Какими словцами бросается!
— Конечно. Газету я сначала читаю, а потом курю. А ты, Поликарп, сначала куришь, а потом… Да. Так дома у них такое делается, что хоть от дому отрекись. «Я тебе есть не дам, я тебе жить не дам, безбожник!» — кричит Марийка и выбегает из горницы.
— Ну брось, Степан.
— Эге, так и брошу. Товарищ председатель, призовите к порядку недисциплинированного члена президиума товарища Бондаря… Дело же выходит такое: перед праздниками Марийка сняла образа, вымазала стены, и, пока собралась снова вешать своих бородачей, Иван Тимофеевич влет приспособился украсить светлицу портретами и картинами. Вот и началась между хозяином и хозяйкой дискуссия. Если бы не я, оно бы и до ухватов дошло… Выбежала Марийка, а Иван Тимофеевич открыл окно, подошел к образам, которые один на одном кипой лежали, и говорит: «Все равно скоро свою бабу не усмирю, так давай выбросим это лубьё на улицу. Заодно пусть уж накричится». «Глупый» — говорю я ему…
— Степан, — аж застонал Бондарь.
— Да чего ты мучаешься? — вознегодовал Кушнир. — Все же знают, что не глупый ты, но тогда был такой случай… «Чудак ты» — говорю я ему. — «Надо раньше вынуть стекло — оно в хозяйстве пригодится, а потом на картинках и рамках яичницу пожарить, так как, знаю, Марийка тебе не дала-таки поесть».
— А ты думаешь — дала?
— Так мы и сделали… Шипит яичница, а тут Марийка в дом бурей летит… Иван чуть под скамью не лезет, а я сразу догадался, что надо выдумать: притворился таким пьяным, таким пьяным и злым, что и в самом деле женщина подумала — с бутыль, наверняка, выпили. Только застонала, схватилась за голову да и ходу от нас. И яичницы не попробовала.
— Ты бы еще про аистов рассказал, — сердито бросил Иван Тимофеевич.
— Да это уже все знают, — недовольно промолвил Кушнир и махнул рукой. Эта реплика, видно, взволновала мужчину, и он неожиданно быстро, уже ровным голосом, закончил свою речь: — Лучшего председателя соза чем Иван Тимофеевич нам не найти. За нашу бедняцкую правду стоит человек. На этом я и кончаю.
Кушнир втиснулся в первый ряд; подвижный и чуткий, он сразу же услышал, что кто-то сзади, прыская смехом, говорил про аистов. Обернулся и хмурым взглядом начал искать виновника.
Любя веселое слово и сам умея не без юмора что-то рассказать, Степан терпеть не мог, если кто-то напоминал ему об одной истории еще детских лет. Тогда Кушнир батрачил у Филиппа Данько, до невозможности богомольного и ловкого кулака. Весной в голодный год Данько заметил, что парень свой кусок хлеба делит надвое и одну половину прячет в карман.
— Ты, подзаборник, для кого хлеб засунул?
— Матери.
— Матери? А кто тебе такое право давал?
— Они опухли у меня.
— Ешь сейчас же! — разозлился Данько, выворачивая хлеб из кармана мальчика. — Я себе голову ломаю, отчего он ноги, как дохляк, едва тащит за лошадьми, — обратился к своей семье. — А он, стервец малый, еще кого-то моими харчами подкармливает.
После этого Данько уже усаживал мальчика не у порога, а за столом, следя, чтобы тот съедал свой кусок.
Мать же Степана, болезненная женщина, со страдальческими и светлыми, как зыбь на реке, глазами, тихо догорала в убогой вдовьей хате. И как ни старался бойкий Степан, но ничего не мог ей добыть. В конце концов его осенила одна рискованная мысль.
Данько каждую весну подсыпал много гусынь. Старик любил летними утрами выходить на Буг и, поглаживая роскошную бороду, смотреть, как табуны его гусей говорливыми белыми островами плыли по реке. Осенью он откармливал птицу кашей и грецкими орехами и только перед рождественскими праздниками, когда поднималась цена, возил в город на продажу.
Степан, чтобы хоть как-нибудь помочь матери, придумал гусиные яйца подменить яйцами аистов. Так и сделал. Никто этого в хозяйстве не заметил.