— Не стыдись, Маша: светлая слеза, как родник, из открытой души бьет.
Мариша, словно обеспамятевшая в своей радости, не расслышала надтреснутой нотки в мягком голосе Авдотьи. Она застенчиво взглянула на Авдотью блестящими заплаканными глазами.
— За это вот утро по своей жизни, как по полю, прошла… Ты, Дуня, меня с девок знаешь, все знаешь — я перед тобой словно нагая стою.
— Еще бы не знать, — согласилась Авдотья.
— А молодые вон чего про меня говорят, слыхала? Кому же, мол, и убиваться на огороде, как не ямщичихе: малые детки за подол не тянут… Ничего-то они не знают. Ямщичиха, и все.
Мариша опустила голову, уставилась на свои грубые руки, потрескавшиеся от холода и сырости.
— Ну, ну? — поторопила ее Авдотья.
— Не знают, сколько раз мою долю под самый корень подрубали. Помнишь, я привопить тебя просила в коммуне? А ты сказала: «Не вопленица я больше».
— Все, Маша, помню.
— Эх, да еще в тот раз, как я спичками травилась… в девках-то, помнишь, меня за чахлого пропили… еще в тот раз думала: кончена моя жизнь.
— Пропили… — задумчиво повторила Авдотья. — Живого человека пропивали…
По лицу Мариши, худому и румяному, бродила грустная усмешка, — воспоминания, видно, растревожили ее.
— Глупая была, — снова тихонько заговорила она о своей девичьей судьбе, — сколько шуму наделала, а ведь мало развела спичек-то, живо меня отходили. Тот вечер, помню, во дворе просидела, в темной мазанке… песни пела. Печальные. — Мариша быстро оглянула горницу. — Ушли твой-то. Хочешь, Дуня, спою? До слова помню, вот страсть! Сколько лет прошло…
— Чего спрашиваешь? От песни никто не отказывается.
— Голосная песня, хорошая. А скорбь в ней какая! Слушай-ка:
Мариша смотрела куда-то в пустой угол избы, тонкие брови ее было недоуменно приподняты, по щекам текли слезы, но она, верно, их не замечала.
— Дальше песня не так ко мне подходит, я только эти слова пела. Тогда я одного парня с Карабановки любила, уж и косу свою на плечо ему закидывала… Убили его на той войне. Вот оно как обернулось.
— А что, Маша, — осторожно вставила Авдотья, — разве плохо обернулось? Федор тебя любит. Нашла же ты его! Хоть и с припозданьем…
— У меня в жизни все с припозданьем, — негромко сказала Мариша, помолчала, вспоминая, вдруг всплеснула руками. — А вдовство-то мое!
— Не раскаляй ты своего сердца…
Мариша махнула рукой:
— Ничего, Дуня. Если уж радость ко мне все-таки пришла, по скольким же кривым дорогам ей довелось пробираться!.. Помнишь, с тремя девчонками я осталась после чахоточного — вот этаконькие были. А с Кузьмой-то Иванычем только годок и пожила, подышала повольнее. Зато каким рублем мне пришлось за этот годок заплатить. Головушку его простреленную вот в этих руках держала…
— Ох, Маша! Черный был тот день… Будет тебе!
— Ну, будет, — согласилась Мариша.
Она задержала на Авдотье свой странный блестящий взгляд и вдруг вскрикнула, кривя губы:
— Нет, постой! А в голодный год не я, что ли, двум девчонкам глаза закрыла? Из трех-то двум?
— Откуда им знать, молодым? Ты не обижайся, Маша.
— Я не обижаюсь, — рассеянно ответила Мариша.
— Приляг, отдохни, — предложила Авдотья. — Вот сюда, на овчинку.
Мариша покорно улеглась рядом с Авдотьей, на то самое место, где совсем недавно лежала Татьяна Ремнева.
Авдотья не тревожила ее, и они полежали молча, прислушиваясь к неясным звукам на улице: вот протяжно заскрипел снег под чьими-то тяжелыми шагами, вот тявкнула, потом взвизгнула собачонка, — поди, запустил в нее ледышкой какой-нибудь озорник.
— «Убиваются на огороде» — и так тоже говорят про нас. — Мариша медленно повернула к Авдотье чернобровое задумчивое лицо. — А что, Дуня, и вправду ведь убиваемся — в холоде, в сырости, пополам согнувшись. Разобраться — так, может, никогда еще такую тяжесть на плечах не несли. Придешь домой темной ноченькой, холодная, голодная. Раздумаешься: и что это за пропащая жизнь такая? Здоровье выложишь дочиста, а годы уже не молодые, старость близехонько. Куда денешься, калечная-то? А утром, недоевши, недоспавши, все равно бежишь впереди всех: бригадир! — Мариша вытерла рукой губы и вдруг широко, светло заулыбалась. — А все-таки, Дуня, сколько на свете проживешь — никогда не забудешь вот этих годов. И ведь, Дуня, вспомним не мученье наше, не холод и голод, а красоту вспомним!
— Умница ты моя! Говори, говори…
— Да теперь, если, допустим, Федя бы вот сейчас пришел, сказал бы мне: «Довольно тебе, Мариша, маяться, кухарь в своей избе…» — что, думаешь, отвратило бы меня от огорода? Уж как Федора люблю, грех сказать, а не послушаюсь… — Мариша покосилась на Авдотью, медленно, густо покраснела и засмеялась.
— К сыновней славе еще и твоя прибавляется… Выходит, большой праздник у Бахаревых.
— Праздник, Дуня… Теперь в деревне скажут про Кузю: там уж завод такой — отец вон еще когда по той дорожке пошел!