— Егор-то твой чего же…
— Да ведь мальчишка, разуму-то! На собрании его обротали, в колхоз записался. Пришел домой, я на него кричать. Ухватом даже замахнулась. А он одно твердит: «Не хочешь, так в кулаки пишись!» Это мне-то, Авдотьюшка, в кулаки! Да что же у меня, лавка с красным товаром, иль скотины полон двор, иль батраков держу? Крестьянка и крестьянка. Если когда и поможет кто, так это в крестьянстве издавна ведется… И скажи ты, все ведь знают, кто хозяин в доме, я или Егор! А до дела дошло — так баб не спрашивают. Под топор хозяйство подвели, а?
Семихватиха всхлипнула, всплеснула короткими ручками.
— Отведи ты мне душу от смерти, подруженька, привопи, золотая моя! — заикаясь от рыданий, выкрикнула она.
Авдотья тяжело опустилась на подушку и закрыла глаза. Сердце у нее билось с болью, редкими, сильными толчками.
— Знаешь что, — с трудом сказала она, не открывая глаз. — Возьми-ка свое мясо. Ни к чему оно мне: видишь, больная… в дорогу собралась…
— Что же ты смерть-то кличешь… — испуганно пробормотала Семихватиха. — Грешно!..
Авдотья открыла большие блестящие глаза и ровно проговорила:
— Своими бы руками добро наживала, а то на чужих горбах. Какие мы подруженьки?
Семихватиха рывком накинула шаль и с громом скатилась с печки. Второпях уронила мясо на пол и взвизгнула:
— Собакам скормлю-у!..
Авдотья пристально и задумчиво проследила, как по полу от двери прошла и растаяла волна морозного пара. Олена Семихватиха — колхозница… Нет, пока еще ничего не понятно. Далеко Семихватихе, скажем, до Дегтева с его мельницей, торговлей, с землями, арендованными у бедноты, а ведь не сравняешь ее, скажем, с Павлом Гончаровым: при всех нынешних достатках Павел неровня Семихватихе…
Долго, до самого вечера, ворочалась и вздыхала растревоженная Авдотья. Ночь пришла темная, вьюжная. Ветер метался в тесном дворе, бросал охапки снега в окно, выл в трубе высоким, долгим воем. «Завтра пораньше печь истопить», — думала Авдотья, погружаясь наконец в дремоту. Она заснула и увидела себя во сне молодой. Легкая, в красном сарафане, она бежала по травным лугам, а навстречу ей качались высокие цветы, и березка, прямая, белая, как свеча, распустила по ветру тонкие ветви, и далекий чистоголосый хор плыл над лугами.
Авдотья проснулась, поднялась на локте, прислушалась — голоса пропали. «В голове бубны звенят, — решила она. — Вон как расхворалась!»
Но даже сквозь слабость, ставшую уже привычной, ясно чувствовала Авдотья, с каким жадным нетерпением ждет она утра. Ей хотелось пойти к людям по морозной улице, обо всем расспросить, побеседовать. «Это я от болезни убежала», — с неясной надеждой подумала она, вспомнив сон. И, укрывшись потеплее, заснула так крепко, словно покатилась в бездонную глубь.
Утром слезла с печи, неуверенно прошла по избе, припала к окну.
— Ничего, встану, — сказала она вслух, с улыбкой глядя в белую, до рези в глазах, кипень снегов.
Замесив хлебы, Авдотья вымела избу, затопила печь и присела у окна — отдохнуть. Тут как раз, обдуваемый легкой поземкой, во двор вошел старик почтальон. Он лез через сугробы, придерживая тяжелую сумку. В сенцах долго хлестал веником по валенкам, потом не торопясь приоткрыл двери.
— Завалило тебя, мать, — сказал он, едва видный в белых клубах пара, и принялся рыться в сумке.
Авдотье показалось, что все на нем поскрипывает от мороза.
— От сына, поди? — завистливо заметил почтальон, подавая серый смятый конверт. — Мне вот никто не напишет.
Авдотья взяла письмо, на худом, прозрачном и тонком лице ее отразились такое удивление и радость, что старик потянул сосульку, оттаявшую на усах, и сконфуженно пробормотал:
— Неграмотная? Ахти, и я очки забыл.
Авдотья усадила почтальона у печки, отрезала ему ломоть горячего хлеба.
— Хвораешь все? — невнятно спросил он, впиваясь беззубым ртом в пышную мякоть.
— Подымаюсь. Спасибо на добром слове.
— Одна живешь. Гляди, сугробы намело. Никто не ходит к тебе, что ли?
— Ребятишки когда воды принесут. А дрова-то у меня в сенцах заложены…
Старик обвел пристальным взглядом темноватую пустую избу, взглянул на теплый почернелый шесток и недоверчиво уставился на Авдотью.
— Ребятишки, говоришь? А комиссия не заходила?
— Нет, не была.
Он как будто обрадовался, хлопнул себя по коленкам.
— Ну да с тебя нечего спросить. Ишь ты-ы! Они знают…
Старик засуетился, заговорил торопливо:
— Пролежала ты, мать, ничего не знаешь. В колхоз ведь всех пишут, лошадей отбирают. Сказывают, на один двор собьют. Да чего там: курей, слышь, и тех переловят. Моего гусака, значит, тоже… Всего-то хозяйства у меня гусак, разве ж это ладно?..
— Кто отбирает? — тихо спросила Авдотья.
— Комиссия, кто же… — Почтальон насупил седые брови, покрутил головой. — Скажи ты, силком загоняют: пишись, и делу конец. А не хочешь, так на острова ушлют.
— На острова? Это где же?
— Кто знает… острова какие-то. Должно, далеко.
Старик дожевал хлеб, отряхнул крошки с бороды, нахлобучил шапку. Но тут же смахнул ее обратно.
— А председателем-то в колхозе иль не знаешь, кого поставили? Гончарова. Ну, Скворец который.