Он не договорил. Такое сравнение совсем озадачило Юзукаса. Как близко, оказывается, от затаенной подкрадывающейся мысли, которая, если всерьез подумать, порой бывает такой простой — странно только, что она никому не пришла в голову раньше, — как близко от такой мысли или замысла до преступления или святотатства. Может, поэтому он и принялся с остервенением отнекиваться — все равно, дескать, не виноват.
— Ты из мухи делаешь слона! — закричал он отцу.
— Вот-вот, — заговорил Криступас, — слон вырастает и из более мелкой штуковины, чем муха, понимаешь?
Ничего его сын не понял. Он просто не хотел понимать. Криступас глянул на своего отпрыска, и тот показался ему таким непонятным: ходит с опущенной головой, руки плетьми болтаются, весь — неуживчивость, враждебность. Как, когда просмотрел он своего малыша? Кому он все время дарил свою нежность, кого ласкал?
— Хватит, малыш, — сказал он с тревогой. — Не спорь. Только пообещай мне, что больше так делать не будешь. И чтобы я тебя с Панавиокасом не видел. Ты у меня полную свободу получил, а что из этого вышло?
Криступас еще не знал, что сын его давно уже плутает по темным закоулкам своей натуры — и куда они только его приведут? — все время отводит в сторону взгляд, чтобы как можно скорее удрать от своего родителя.
Местечковые подвалы и задворки, по которым он лазил вместе с Акуотелисом или Панавиокасом, втягивая своими чувствительными ноздрями запахи плесени, пыли и еще чего-то, были не просто подвалами. Немыслимо было понять, что они там искали. А книги и журналы, которые они ухитрялись красть из колхозной библиотечки, самым гнусным образом обманывая косоглазого заведующего; а бутылки с обломанными горлышками, которые они продавали, залепив какой-то бурой кашицей все трещины и дырки? Он и драться-то начал, порой проявляя звериную жестокость, защищаясь ложью и слезами, чтобы только его не приперли к стенке, не обезоружили — пускал он в ход и хитрость, и медоточивую лесть, которую уже успел перенять от Панавиокаса. Все это могло укорениться и в нем. Были в нем и другие природные задатки, которые проявляются обычно незаметно, расцветают буйным цветом, воцаряются, всюду предъявляют свои права, пока не обернутся пороками и гибелью.
Со всем этим Криступасу с каждым разом придется все чаще сталкиваться, не минуют его и такие минуты, когда он будет смотреть на своего отпрыска, подавленный, ошеломленный, словно не узнавая его и не зная, как на него повлиять. И только сыновний взгляд, брошенный украдкой, такой чистый, порой такой умоляющий или тайком, с испугом спрашивающий о чем-то, сумеет снова всколыхнуть в отце самые нежные чувства. Кузнечик, скажет тогда Криступас, улыбаясь из-под козырька фуражки, и рука как бы сама протянется, чтобы погладить Юзукаса, удержать, но куда там, разве его удержишь — глядишь, уже мчится, только песок из-под босых ног во все стороны летит. С кем же такого парнишечку сравнишь — с кузнечиком, конечно.
Каких только детей в этой школе не было! Акуотелис и Панавиокас считали себя Робин Гудами, другие расхаживали, увешанные стрелами, с луками, как индейцы: оглашали округу воплями, как дикари, убившие мамонта. Они первыми достигли Северного полюса, облазили все тропики, первыми на самолетах перелетели через Ла-Манш, ходили по их крыльям. Они приходили из школы домой, преодолев множество опасностей, и матери даже не подозревали, с кем разговаривают, кого шлепают по заднице.
Измазанный, пожелтевший, всем придумывающий прозвища горластый сын местечкового каменщика и трубочиста Ряубы, с которого не спускали глаз такие же крикливые, бдительные неряшливые сестры, порой, усевшись за их спинами, вытаскивал завернутый в замусоленную бумагу бутерброд, клал его на парту, выжидал до тех пор, пока весь класс не пропахнет колбасой, скиландисом, ветчиной или салом и, увидев, что все уже на него глазеют, принимался, довольный, потирать живот. А, говаривал он, вдыхая запах лакомства. А… И обнюхивал, вертел, оглядывал еду до тех пор, пока все не начинали глотать слюнки, боясь и взглянуть в его сторону. Тогда-то он и принимался чавкать, хрумкать, аж глаза на лоб лезли.
Однако бывали и такие дни, когда Ряуба сновал между партами, вынюхивая запах чужой еды, или, метнувшись, как зверек, выхватывал из рук какого-нибудь слабака лакомый кусочек и, кинувшись к дверям, принимался жевать. Ему почему-то хотелось, чтобы другие видели, как он жует, чтобы глотали слюнки, но не могли отнять у него его куш. Да и попробуй у него, которого стерегли две крикливые ябеды-сестрицы, что-нибудь отнять? Кроме того, он и сам был не лыком шит, быстр и ловок, как ласка. Даже самый резвый лыжник школы, конькобежец и бегун Бярженас не мог его догнать.