Ранними утрами, когда из местечковых труб столбом валил дым, собираясь в низкое большое облако, затемнявшее бледное, всходившее над безмолвным озером солнце, в класс вваливался неуклюжий Вайткус с заячьей губой и щеками, отутюженными стужей. Появлялся он чаще всего в тот момент, когда учительница уже отмечала в журнале, что сегодня его на уроках нет. Каждое утро он одолевал почти десять километров, шагая по сугробам, чтобы вечером, как путник, вернувшийся из долгого странствия, или труженик, справившийся с непосильной, изнурительной работой, вернуться в теплую отцовскую избу, и, показав исчерканные учителями тетради, взяться за ложку.
Спустя некоторое время, когда оттаивал снег, примерзший к башмакам Вайткуса, Юзукаса кто-то тыкал в бок: моргая покрасневшими веками, Вайткус просил, чтобы Даукинтис показал ему свою тетрадь. Дети называли его слоном, и по его заскорузлой коже то и дело гуляла нагайка их насмешек. Вайткус сносил это терпеливо, смирившись со своей долей. Тяжко было смотреть, как могучая ручища берет обгрызенное перо или пихает в портфель смятые тетради.
Как только начиналась перемена, в классе поднимался такой шум, словно под парты шмыгнула крыса. Это Янкус, задрав правую ногу почти до затылка, пританцовывая, переходил на левой из одного конца класса в другой, помахивая однокашникам в воздухе узкой, пухлой, как ручонка младенца, правой ногой. Сколько раз Юзукас и другие дети пытались повторить его трюк, но у них ничего не выходило. Дело в том, что правая нога Янкуса была короче и тоньше левой. Задрав эдак ногу, он, удивляя идущих в школу учеников, спускался на санках с холма, на котором пригорюнился костельчик.
Все сновал по классу сын вдовы-староверки Львов с пухлым курносым носом, только и искавший, с кем бы подраться. Где он только не проходил, всюду стоял плач и вой. Только сын Бражене с длинным красным носом, весь пропахший ветрами, водил с ним дружбу.
Возвращаясь из школы, Юзукас частенько видел, как сверкают на льду возле мельничной запруды коньки Бярженаса. Вокруг всегда собирались зеваки, местечковые пацаны, в том числе и Кястас Скарулис; отец его, народный защитник, погиб во время перестрелки. Сын был полной противоположностью отца, крупнолицего, плечистого. Кястас — худенький, курносый — жил в одной из почерневших хат неподалеку от кузницы и мельницы. Большинство тамошних женщин были вдовами.
Все над Кястасом подтрунивали: эти мелкие черты лица, эта худоба — казалось, лозинкой его насквозь проткнешь, — и огромные глаза, ярко-голубые, наивные… Над ним бы еще пуще измывались, если бы не Альбертас Юодалькснис, тоже выросший без отца, как Кястас, сутулый, одетый в тряпье. Взявшись за руки, они с Кястасом гуляли по улочкам, а сзади плелось несколько таких же беспризорных оборвышей. Их карманы всегда были битком набиты взрывчаткой, от них пахло порохом, карбидом и капсюлями. В один из дней у всех перехватило дыхание от дурной вести: взорвался капсюль и смертельно ранило Юодальксниса…
Однажды Юзукас, проходя мимо заводи, увидел стоявшего с удочкой Скарулёкаса. Хлестал дождь, и капли звонко стукались о закопченный солдатский котелок, в котором плавало несколько рыбешек.
— И это все, что ты поймал? — удивился Юзукас.
— Шш… — Скарулёкас бросил взгляд на тонувший в сумерках кустарник: потеряв друга, он стал еще боязливее. Юзукас показал ему местечко получше и сам поймал несколько окуньков.
— Может, у тебя есть что-нибудь пожевать? — потянул ноздрями воздух Скарулис.
— Ладно, принесу.
Юзукас уже направился было домой, но Кястас удержал его.
— Подожди, мне кажется, ты не вернешься.
— Почему? — удивился Юзукас.
— По-моему, ты врешь. Покажи ранец.
Юзукас показал.
— Ну вот, видишь, — извлекая из ранца бутерброд, сказал Скарулёкас.
Как ни божился Юзукас, как ни клялся, что совсем забыл про этот бутерброд, Кястас не верил ни одному его слову. Не спуская глаз с поверхности воды, с искрящихся и лопающихся пузырьков, из-за которых даже не видно было поплавка, он качал головой и все время твердил:
— Нехорошо так, нехорошо. А я-то думал, что ты лучше других. А ты, оказывается, врун. Жадина и враль. Ты чего на меня глаза таращишь? Скажешь — нет? Думаешь, я совсем дурак, не вижу, как вы надо мной… издеваетесь? И ты такой, и ты с ними заодно. Ты… — Скарулис чуть не плакал.
Юзукас увидел, как нырнул поплавок, но не рыба была у него на уме. Эта жалоба Скарулиса, прозвучавшая в ливневых сумерках, пронзила его насквозь. Они уселись под деревьями, разложили небольшой костерик, стали греть над ним руки и слушать, как дождь шуршит в ольховых листьях, как хлещут по реке его струи.
— Ну скажи, разве я не прав? — ткнул худеньким плечом Юзукаса в бок Скарулис. — Без всякого вранья скажи, — продолжал он и почти умоляюще добавил: — И ты меня презираешь. Ведь и ты меня презираешь, а?..
Юзукас молчал, подбрасывая в огонь щепки, пожирал его алчный жар глазами, словно прятавшимися от этих унылых, ливневых сумерек. Скарулис говорил правду.