Отец покупает мне мороженое. Взяв белый стаканчик и отведав лакомство, я почувствовал и другой вкус, вкус устрашающего слова, которое произнес отец, ответив на мой вопрос «что там?» — «тюрьма». «Раньше здесь была тюрьма», — добавил он.
Мы быстро пересекли улицу. Проходя мимо тюрьмы, я увидел низкое оконце, за которым сновали машины, чьи-то руки укладывали на стол сероватые поблескивающие плиты.
Эта картина стояла перед моими глазами и в чистеньком кафе, когда я поднял стакан с ароматной пузырившейся рыжеватой жидкостью, стакан, в котором что-то кипело, поднималось вверх, шипело, перешептывалось на непонятном языке минералов. Но в ушах все еще звучало отцовское слово — тюрьма…
Мы возвращались с отцом с фермы. Темно хоть глаз выколи.
— Завтра пойдем на рыбалку, — говорит отец.
С Кябяшкальниса видно зарево огней, горящих в хозяйственных помещениях, чуть поодаль, справа, разбросаны розоватые огоньки местечка, но если какой-нибудь путник, забредший сюда издалека, увидит это зарево, то конечно же подумает, будто добрался до большого города, где получит и теплый ночлег, и пищу.
— Как под Смоленском, — говорит отец.
— Где?
— Под Смоленском. Мы вошли в него ночью.
Снова ему мерещится фронт. Он зажигает спичку, закуривает, и я успеваю увидеть его лицо: заросшее щетиной, мокрое, как будто кто-то плеснул в него из полного ведра.
Какое-то время мы шагаем молча.
— Зря ты не поехал учиться, — цедит он.
— Еще успею.
— Кончишь — возвращайся сюда. Все здесь свои, лучше нигде не найдешь. И меня здесь все любят. Только для вас я никто. Со временем, может, поймете, кто я на самом деле…
Старая, изрядно надоевшая песенка. Я ускоряю шаг. Его уважают? За что? Наоборот — я вижу, как все от него отворачиваются, не обращают внимания на его слова, перебивают, когда он говорит…
С радостным лаем к нам кидается собака. Отец гладит ее, заговаривает с ней.
— Завтра пойдем на рыбалку, — говорит он.
По краю низкого утреннего неба, касаясь зубчатых верхушек деревьев, в ветвях которых полыхает заря, медленно ползут тучи.
Отец снимает со стены дырявую сеть, нахлобучивает старую шапку.
— Вряд ли что поймаете, — сомневается Константас.
— Вот и я говорю, — пролетая мимо, трясет головой мачеха, — совсем рехнулись.
Насмешливо посверкивает золотой зуб Константене. Лицо у нее злое-презлое.
Луга, изрытые кротами, мокрый почерневший кустарник, мутная холодная вода. Отец косится на омуты, оглядывает броды. Он в рваном ватнике, в калошах, под шапкой — кисет с табаком, спички; ветер колышет потрепанный, вздувшийся козырек.
— Ты чего смеешься? — спрашивает он.
— Какой уж тут смех.
Ветер шумит в верхушках деревьев, гудит в лесу. Отец что-то мурлычет на ходу. До меня долетают только последние слова:
У брода Визгирды мы садимся в лодку. На глади заводи колышутся почерневшие листья — трава уже чахнет. Однако в кустах еще можно учуять запах весенних наносов и ила. Над омутами, как призраки, трепыхаются водоросли. У самого берега снуют окуньки и щурята, пугливые, прозрачные, как икринки, из которых они развились. Иногда дорогу нам преграждают огромные рыбины, которые обычно держатся на глубине. Это темно-зеленые щуки из прохладных затишков и заповедных заводей, на дно которых никогда не проникает свет. Омуты, в которых они живут, не очень-то богаты рыбой, но зато они очень просторны. И, как бы дразня этих хищников, трепыхается, шевелит плавничками крохотная колючая рыбешка — колюшка. Как только вытаскиваешь ее, она тут же подыхает — ладони не успевают высохнуть. Одни косточки, одни иголочки, которыми утыканы их хрупкие тельца. И проплывают они всего-то вершок, ровно столько, чтобы выскочить из окровавленной раскрытой пасти щуки или окуня, когда те хватают их. Потом снова стоят, не движутся, ждут — может, какая-нибудь другая щука на них позарится. Вот так рыбешка, вот так созданьице!
По зябкому небу, словно какие-то изодранные тела, тянутся тучи — обноски миновавших летних дней. Красочное одеяние здешнего пейзажа.
— Погоди, сейчас прояснится, — говорит отец.
Пугливый луч порой лижет устланные почерневшими листьями берега…
— Сейчас… сейчас прояснится, — отец не спускает глаз с воды. Он весь внимание, словно по дну скользит тень какой-то огромной рыбы.
Порой кажется, будто кто-то за тобой следит. Такое чувство охватывает меня и сейчас, когда мы плывем над глубоким омутом, называемым то Черной пропастью, то Котлом — тысячи глаз буравят нас из глубины, но среди них есть особенные — жадные и хищные. Здесь, в этой окруженной со всех сторон лесом заводи, я однажды испытал жуткий страх.