Гробокопатель, тронутый до глубины души, но тем не менее не забывающий о своем надоедливом люмбаго[279]
, осторожно уселся на доски, прикрывающие могилу, и приложился к своей бутылке. Виски, что киски — согревает, умиляет и урчит. Он уже давно потерял какой бы то ни было интерес ко всяким там "страшным тайнам" бытия, вечным вопросам жизни и смерти, да, господа, ему уже на все эти придуманные страсти наплевать. А вот к будущему он пытался прислушиваться. И что же оттуда доносилось до его слуха? Ничего нового, все те же изъезженные темы, все так же фальшиво звучащие... Ну и ладно, будет он по-прежнему оставаться в том состоянии души, в котором постоянно пребывал, в алкогольной эйфории, в алкогольных внутренних мелодиях, дающих радость, принимаемую с благодарностью, ибо наиболее полно воплощалась в ней его беззаботность... Могильщик поднялся на ноги и, подойдя к ближайшему кипарису, "побрызгал" на пего.Той ночью Квин долго не мог заснуть, и тому было несколько причин. Он ворочался, метался в постели и наконец погрузился в беспокойный сон. Проснулся же, сном совсем не освеженный и не выспавшийся. Ночью погода переменилась, и день поприветствовал пробудившегося Квина дождем и ветром.
Вернемся к Смеральдине. В полдень она еще в постели, предается размышлениям о самом сокровенном; при воспоминании о яйце всмятку, которое она съела утром, но уже предыдущего дня, у нее текут слюнки, хотя и не очень обильно. Появилась Мэри Энн и сообщила, что опять заявился этот зануда Мэлэкода. Страсть как хочет уложить господина Шуа в гроб. На что Смеральдина с горечью в голосе ответствовала, что если уж этому Мэлэкоде так хочется кого-то уложить в гроб, то пусть себе и укладывает, а она, Смеральдина, не видит никакой необходимости в том, чтобы она, Мэри Энн, являлась и с такой садистской жестокостью постоянно докучала ей, Смеральдине, или точнее, просто изводила ее, Смеральдину, сообщениями о том, что и как будет сделано, причем сделано так или иначе, безо всякого ее, Смеральдины, вмешательства!
Всего лишь одна стена, хоть и прочная, однако весьма тонкая отделяла Смеральдину от господи на Мэлэкоды и его помощника, удивительно похожего на какого-то представителя копытных, которые производили очень много шуму от чрезмерного усердия и желания все сделать побыстрее. Погребальные одеяния не шли усопшему — все эти складки, кружева, все это преизобилие оборок и рюша превращали его в какой-то женский персонаж пантомимы.
Квин прибыл в тот особый, магический час, который можно было бы назвать Гомерическими сумерками, когда крысы подсознания выходят на поиски добычи. Он полностью согласился с мнением, что погребальные одеяния совсем не идут покойнику; по его же личному мнению, они, эти одеяния, были не только ему не к липу, но еще и придавали ему вид человека, с которым сыграли какую-то дурацкую шутку; он выглядит, говорил Квин, каким-то совсем беспомощным, ну вроде как он даже еще и не умер, а только умирает. В итоге Квин остался на ужин.
Здесь следует принять во внимание одно немаловажное обстоятельство, которое заключается в том, что Смеральдина по натуре своей была столь беспечна и беззаботна, что переживать глубоко или, если выразиться несколько точнее, впадать в глубоко сентиментальное настроение она просто не смогла бы. Любой муж, каким бы он ни был на первых порах, в конце концов становится тряпкой, годной разве что на обтирание i юг, использованным презервативом, клеткой для птички... Мы уже описали в главе "Какое несчастье", как Белаква получил знамение о том, что в очередной раз влип — знамение явилось ему в виде цветка, засунутого им в неверную петлицу, а потом и вовсе утерянного. Все теряют и находят, а вот неудачники теряют, ищут и не находят. Возможно, такие жесткие определения — упрощенчество, и во всем все же присутствовал сентиментальный фактор — даже для Смеральдины,— окрасивший ситуацию в некие определенные тона (а может быть, даже сообщавший ей явно черноватый оттенок), тем самым все усложняя, но в целом, нам кажется, что мы дали более или менее верное описание ее состояния.