Лидеры независимцев высказывали сожаления по поводу того, что разгон Учредительного собрания поставил крест на перспективе коалиционного правления социалистических партий. Еще тяжелее принять произошедшее было левым социалистам. В мемуарах одного из них, Карла Ретцлава, есть такой эпизод: последний остававшийся на свободе руководитель группы «Спартак» Лео Йогихес, узнав о разгоне Учредительного собрания, решительно осудил этот шаг большевиков и даже повернул висевший в комнате портрет Ленина лицом к стенке[89]
.Теоретик НСДПГ Рудольф Гильфердинг писал Каутскому что его сердце с большевиками, но разум отказывается следовать за ними[90]
. На первых порах он, как и многие западные марксисты, всерьез воспринимал рабочие и крестьянские Советы, связывая появление такой формы власти с тем, что пролетарская прослойка в населении России была ничтожна. Германия же, находящаяся на более высокой ступени культурного развития и имеющая социальную структуру индустриального общества, покончит с капитализмом при помощи парламентских органов власти[91].Тезис о том, что в силу своей культурной отсталости Советская Россия не имела шансов на практическую реализацию марксистских идей, доминировал в немецкой прессе 1917–1918 гг. В гордом одиночестве оставались голоса тех, кто видел в Российской революции проявление общеевропейских процессов. Об этом писал один из творцов военной мобилизации германской экономики Вальтер Ратенау: «Закон переселения народов шире, он действует не только горизонтально, но и вертикально… Переселение народов снизу вверх началось. Оно началось в России, в которой верхний социальный слой был наиболее слабым… Нынешняя мировая революция заменит ставшее несовременным переселение на Запад обновлением из глубины, вертикальным движением.
Его успех неудержим…»[92]
Признавая, что революция в России открыла собой новую эпоху мировой истории, Ратенау считал ее варварской стратегией борьбы с отсталостью, основанной на почти религиозном фанатизме. Реализация такой стратегии на практике неизбежно приведет к миллионам жертв, которые не будут иметь для новых властителей страны никакого значения. «Русская идея есть насильственное приведение к счастью, в том же смысле и с той же логикой, как и насильственное введение христианства или инквизиция. Эта логика была правильной, пока ее оправдывали условия – что с того, что сгорит тело, если будет спасена душа»[93]
.Если на вопрос о судьбах первой российской демократии немецкие политики и публицисты давали правильный ответ, предвидя ее недолговечность, то в оценках перспектив большевистской диктатуры они кардинально ошиблись. Говоря вначале о неделях, а потом о месяцах, в течение которых Ленин сможет удержаться у власти, они проявляли высокомерную снисходительность и были посрамлены. О том, что «утописты у власти» оказались способными учениками и циничными прагматиками, а завоеванное ими государство совсем не собирается отмирать, заговорили только к лету 1918 г., и то лишь самые наблюдательные из комментаторов германской прессы.
Перемирие на Восточном фронте и Брестский мир
Известия о том, что к власти в Петрограде пришли «пораженцы», и распространение по радио Декрета о мире привели к остановке боевых действий и массовым братаниям на российско-германском фронте. Продолжалась лишь пропагандистская война – вернувшийся из Стокгольма Радек возглавил международный отдел ВЦИК, он сам писал листовки и брошюры, которые затем распространялись среди немецких солдат. Интересно, что эта пропаганда финансировалась в том числе из средств Антанты – информационное бюро США, которое возглавлял Эдгар Сиссон, давало Радеку деньги на закупку печатных машин[94]
. В свою очередь, немецкие офицеры под покровом братаний продолжали свою работу по разложению русской армии[95].Как уже отмечалось выше, Декрет о мире был обращен к правительствам всех воюющих стран. Ленин выставил на торги остатки внешнеполитического потенциала разоренной России, что не исключало и сохранения страны в лагере Антанты. В первые недели после Октябрьского переворота лидеры большевиков вели активные контакты с ее дипломатическими и военными представителями в Петрограде. Те «убеждали свои правительства, что большевизм не безнадежно прикован к германской колеснице и что Россию можно еще спасти для дела союзников»[96]
. Но в Лондоне и Париже одна только мысль об установлении прямых отношений с «узурпаторами» бросала государственных деятелей в холодный пот. Берлину мир на Востоке был гораздо важнее, чем Антанте – призрачная перспектива возвращения в свои ряды ненадежного союзника. Такая ситуация сложилась после неудачного наступления русской армии в июне, и захват власти большевиками ее не изменил. «Англо-французские империалисты сейчас вести переговоры о мире не согласны, а немецкие империалисты согласны», – писал Ленин еще в августе 1917 г.[97]