Но нонконформизм сам по себе еще не делает из человека бунтаря, революционера. Нужен психологический настрой на борьбу, на отчуждение от общества в целом. Мартын Лядов был исключен из 3-го класса гимназии с тройкой по поведению за то, что обругал инспектора. Михаил Ольминский с пятого класса гимназии мечтал о революции и зачитывался подпольной литературой. В 16 лет под влиянием знаменитого покушения Соловьева на Александра Второго он покупает револьвер и учится стрелять. Разумеется, далеко не все большевики проявляли в столь ранние годы бунтарские наклонности, но, тем не менее, приведенные выше примеры весьма показательны. Один из первых соратников Ульянова-Ленина, М.А. Сильвин, откровенно признавался в своих мемуарах: «Позже, уже взрослым, мне случалось иногда вспоминать детство в интимных беседах с тем или иным близким другом, вышедшим из той же среды. Впечатления были общие: ни одной радостной черты, ни одного сладкого воспоминания. Здесь, вероятно, и родилась та злая радость отрицания и та страшная беспощадность, которую отметил еще Герцен в психологии разночинцев — интеллигентов своего времени, людей революционных замыслов и разрушительных нигилистических устремлений»[96]
.Несколько иначе проявлялся нонконформизм у рабочих, чаще всего это было связано с осознанием своей социальной неполноценности. Воспоминания рабочего
А. Фролова, достаточно откровенные и красочные, дают некоторое представление о процессе «осознания»: «Мне почему-то казалось, что если бы рабочие захотели стать чистенькими и прилично одетыми, их бы всюду принимали, они бы многое увидели, многому научились и с ними, признав их за людей, стали бы считаться. Мысль хорошо одеться, быть умнее хозяев, пробраться к ним и быть ими принятым, как равный, а потом вдруг сказать: вот видите, я среди вас не хуже вас, а я рабочий, почему же вы нас не считаете за людей? — Эта мысль не давала мне покою»[97]
.Если для большинства рабочих образ жизни их хозяев был лишь предметом зависти («Вот живут-то! — говорили рабочие, тяжело вздыхая. — Один бы день пожить так и умереть» [98]
), то для Фролова главным было изменение своего «я», стремление убить в себе комплекс неполноценности. В своих мемуарах он признается: «Меня тянуло к интеллигенции. Мне нравилась в ней всегдашняя внешняя чистота, белизна рук и особое умение вести разговоры, не похожие на наши — рабочие. Книжки, которые они носили под мышкой, говорили мне, что эти люди знают очень многое. Мне было стыдно перед ними, что я рабочий и свое рабочее происхождение я тщательно скрывал от моих праздничных и вечерних друзей… С этим новым кругом моих праздничных друзей я первый раз в жизни попал в театр. Я плакал при исполнении «Парижских нищих», «Двух сироток», «За монастырской стеной»… Мое увлечение театром было настолько сильно, что я дня не пропускал, чтобы не быть на галерке. Не было денег, — я проникал контрабандой. Гремела музыка, сверкали бриллианты, толпились блестящие, как пуговицы, офицеры; в тончайших материях утопали красивые, не похожие на наших, женщины. А мужчины! Изящные, надушенные, холеные. В ложах мои глаза часто видели моего хозяина, окруженного и штатскими, и военными. Не от игры, а скорее от закипающей злобы в груди я плакал в театре… Сама жизнь говорила мне, что, если я хочу вместо галерки сесть в ложу рядом с хозяином, я должен уплатить за нее мой месячный заработок. А чтобы мне сравняться в уменьи так же красиво говорить, как они, я должен учиться»[99].