Сторож не разглядел его толком, похоже, что из простых; одежа на нем была как будто вся в пыли, а сверху темный плащ. Сторож, видимо, не придавал этому значения, да оно и понятно, – у него не было причин отнестись к этому серьезно, не то что у меня.
Отделавшись от него, – а мне теперь хотелось прекратить наш разговор как можно скорее, – я с тревогой стал сопоставлять эти два обстоятельства. По отдельности каждое из них объяснялось просто: вполне могло случиться, что какой-нибудь человек, хорошо пообедавший в гостях или дома и даже близко не подходивший к будке этого сторожа, забрел на мою лестницу и спьяна уснул там; с другой стороны, мой безымянный гость мог попросить кого-нибудь проводить его до моего дома. Однако то и другое, вместе взятое, очень мне не нравилось, – после всего пережитого за эти несколько часов я готов был к чему угодно отнестись с недоверием и страхом.
Я затопил камин – уголь загорелся бледным, невеселым огнем – и задремал в кресле. Когда мне уже казалось, что я просидел так целую ночь, часы пробили шесть. Зная, что до света осталось еще добрых полтора часа, я опять задремал и сначала все время просыпался, – то мне слышались громкие разговоры неизвестно о чем, то ветер в трубе представлялся раскатами грома, – а потом я крепко уснул и проснулся как встрепанный, когда на дворе уже рассвело.
Обдумать свое положение я еще не успел, да и сейчас был на это не способен. Удар оглушил меня. Я был удручен, подавлен, но разобраться в своих чувствах не мог. А составить какой-нибудь план действий мне было бы так же трудно, как залезть на луну. Когда я открыл ставни и увидел за окном дождливое, ветреное, свинцово-серое утро, когда растерянно переходил из комнаты в комнату, когда, пожимаясь от холода, снова уселся у камина ждать служанку, я знал, что мне очень скверно, но едва ли мог бы сказать, почему это так, и давно ли это у меня началось, и в какой день недели я это заметил, и даже кто я, собственно, такой.
Наконец старуха явилась, а с ней и племянница, про которую нельзя было сказать, где ее патлатая голова, а где веник, и обе выразили удивление, застав меня у камина. Я сообщил им, что в комнате Герберта спит мой дядюшка, приехавший ночью, и распорядился относительно некоторых дополнительных приготовлений к завтраку в честь гостя. Затем, пока они с грохотом двигали мебель и поднимали пыль, я, двигаясь словно во сне, умылся, оделся и снова сел у камина ждать, чтобы он вышел к завтраку.
Через некоторое время дверь отворилась, и он вошел. Вид его привел меня в содрогание, при дневном свете он показался мне еще противнее.
– Я даже не знаю, как вас называть, – сказал я вполголоса, когда он сел за стол. – Я всем говорю, что вы мой дядя.
– Правильно, мой мальчик! Вот и называй меня дядей.
– Вероятно, вы в пути придумали себе какую-нибудь фамилию?
– Да, мой мальчик. Я взял себе фамилию Провис.
– И намерены ее сохранить?
– Ну да, чем она хуже другой, разве что тебе какая-нибудь другая больше нравится.
– А как ваша настоящая фамилия? – спросил я шепотом.
– Мэгвич, – отвечал он тоже шепотом, – наречен Абелем.
– Кем вы готовились стать в жизни?
– Кандальником, мой мальчик.
Он сказал это вполне серьезно, точно назвал какую-то профессию.
– Когда вы вчера вечером входили в Тэмпл… – начал я и сам удивился, неужели это было только вчера вечером, а кажется, уже так давно.
– Так что же, мой мальчик?
– Когда вы вошли в ворота и спросили у сторожа, как сюда пройти, с вами кто-нибудь был?
– Со мной? Нет, мой мальчик.
– Но был кто-нибудь поблизости?
– Точно я не приметил, – сказал он в раздумье, – потому как мне здесь все внове. Но, кажется, действительно кто-то был и вошел за мной следом.
– Вас в Лондоне знают?
– Надеюсь, что нет, – сказал он и выразительно показал пальцем на свою шею, от чего меня бросило в жар.
– А раньше вы в Лондоне бывали?
– Редко когда бывал, мой мальчик. Я все больше находился в провинции.
– А… судили вас в Лондоне?
– Это в который раз? – спросил он, зорко взглянув на меня.
– В последний.
Он кивнул головой.
– Тогда я и с Джеггерсом познакомился. Джеггерс меня защищал.
Я уже готов был спросить, за что его судили, но тут он взял со стола нож, взмахнул им, сказал:
– А в чем я провинился, за то отработал и заплатил сполна! – и приступил к завтраку.
Ел он прожорливо, так что было неприятно смотреть, и все его движения были грубые, шумные, жадные. С того времени как я принес ему еды на болото, у него поубавилось зубов, и, когда он мял во рту кусок баранины и нагибал голову набок, чтобы получше захватить его клыками, он был до ужаса похож на голодную старую собаку.
Это могло хоть у кого отбить аппетит, а мне и так было не до завтрака, и я сидел мрачный, не отрывая глаз от стола, задыхаясь от непреодолимого отвращения.