Я заглянул в наколенный планшет и почувствовал себя крайне неуютно: надо дать полные обороты, чтобы получить максимальную скороподъемность…
Но все мое существо, долгий надежный опыт летчика поршневой авиации требовали: убрать обороты, снизить скорость, зажаться, экономить. Я понимал: у реактивных двигателей иные законы, только понимать — одно, надо еще найти в себе силу подчиниться закону. Повлажневшей ладонью я перевел рычаг управления двигателя вперед до упора, поднял нос самолета и доложил земле обстановку.
Солнце за облаками показалось особенно приветливым и более дружелюбным, чем всегда. Хотя, если смотреть на вещи трезво, солнце никак не могло повлиять на исход моего полета. Последние семнадцать минут маршрута были не лучшими. Нет ничего отвратительнее сознания: мне страшно, и делать нечего, только ждать...
Но все хорошо, говорят, что хорошо кончается.
Посадка была выполнена на аэродроме назначения. Время полета превысило расчетное всего на шесть минут.
Замерили остаток топлива, в баках оказалось еще двести двадцать литров. Как показала проверка топливомера, прибор подвирал, завышая расход, когда остаток горючего становился меньше половины...
Мои действия в полете были признаны правильными.
Через неделю, может быть, дней через десять все благополучно и безболезненно забылось. Еще одна неприятность миновала. Но осталась память: непроглядно-серые, угрюмые облака и словно золотым, теплым светом прорисованный на них график расхода топлива. Элегантная инженерная кривая, полная смысла и дружественной информации. Не постесняюсь сказать — спасительная кривая!
* * *
Не стану утверждать, будто я родился ненасытным глотателем книг, этаким вундеркиндом-книгочеем, но азбуке и следом беглому восприятию печатного текста обучился рано
— годам к четырем. Правда, сначала я особого интереса к книгам не проявлял, занимал сам процесс чтения — из букв таинственным образом возникали слова, понятия, картины...Но когда я немного подрос, втянулся в чтение, увлекся, стал делить все книги на два сорта
— «мои» и «не мои».К «моим» относился «Робинзон», все, написанное Джеком Лондоном, «Герой нашего времени»... «Не моими» были сказки, позже
— сочинения Жюля Верна, еще позже — Уэллса, а нынче — еще и детективы...Вообще с литературой отношения у меня складывались непросто.
Мальчишкой я охотно читал
— делая пространные выписки — экспедиционные отчеты, дневники полярных исследователей, письма братьев Гонкуров или письма Герцена... И засыпал над описаниями красот природы, будь они исполнены хоть рукой Гоголя, хоть вдохновением самого Тургенева. Я с подозрением относился к Толстому, особенно к его бесконечно долгим сложноподчиненным периодам...Теперь я, кажется, начинаю понимать, чего искала моя заполошенная мальчишеская душа в книгах: подлинности и созвучного ей, душе, стиля.
В школьные годы я постоянно влезал в немыслимые дискуссии. Бурно ниспровергал Некрасова и отчаянно защищал Маяковского, с пеной у рта доказывал, что Куприн, и только Куприн,
— лучший стилист отечественной литературы, а все остальные — поддельщики.Слава богу, пришло время, я самостоятельно
— с минимальной помощью Симона Львовича — открыл для себя Чехова и как-то сразу успокоился.