— Вот дойдем до амбара, там речку бросим совсем, — говорил Долганов, — за перевалом речка Хабата. Хабата — значит лысая, по-нашему. С Хабаты увидим Иретьскую сопку, она над морем стоит. В устье Малкачана у Броховского рыбокомбината конюшня, там живет Купцов Яким — мордвин, матерщинник! Но мужик хороший, у него обязательно почаюем. Он лошадей пасет, от него до Брохова близко — километров тридцать. Двести пятьдесят километров мы с тобой должны пройти за два дня, день-два в поселке побудем — рассиживать некогда. Без нас ребята совсем закружатся, зря мы согласились на новый маршрут. Васька, чует мое сердце, что-то хитрит, не в пастбище дело… — Долганов замолчал, набрав быстрый темп, при котором трудно было говорить.
Вокруг замерли освещенные солнцем светло-зеленые лиственницы, над ними слева и справа в темнозеленом обрамлении стланика, чуть склонив серые плешины гольцов, в задумчивом оцепенении стояли высокие крутые сопки. Тайга чуть слышно шумела, точно нашептывала кому-то нечто успокаивающее, умиротворенное, и в такт ей тихонько позванивал ручей, в хрустальных струях которого, плавно шевеля плавниками, стояли серебристые хариусы. Родниково-чистый воздух при вдохе разливался по всему телу так ощутимо и свежо, что казалось Николке, будто он и не дышит им, а пьет его.
«Удивительная штука — жизнь! — философски размышлял Николка. — Мечется человек, страдает, чем-то недоволен, что-то ищет, а что искать-то. Вот оно, самое главное богатство — тайга, горы, это голубое небо, ручей, чистый воздух, которым дышит человек. Разве этого мало? Что еще-то человеку нужно?»
В полдень впереди завиднелись старые обдиры на лиственницах. «Значит, скоро амбар», — догадался Николка. И правда, высоко над землей показалась крыша амбара — он стоял на четырех столбах, коренастый, потемневший от времени, но все еще крепкий, рассчитанный служить не менее века.
Внезапно впереди идущий Долганов, торопливо сняв из-за спины карабин, присел. Николка последовал его примеру и только после этого, осторожно приподнявшись, глянул в ту сторону, куда смотрел бригадир. Под амбаром, задрав кверху лапы, лежал на спине медведь, вся кожа на его боках была содрана до мяса, на лапах она свисала лохматыми черными лентами: вокруг на вытоптанной, забрызганной спекшейся кровью земле лежали клочья шерсти и вырванные куски потемневшего на солнце мяса.
Николка почувствовал между лопаток холод, невольно придвинувшись к Долганову поближе, он крепче сжал цевье винтовки. «Какое чудовище изодрало такого огромного медведя? Может, рядом оно?..»
Озираются пастухи тревожно, чутко, настороженно прислушиваются: мирно, беззаботно тенькают синицы, вздыхает о чем-то лес. Над растерзанной медвежьей тушей рой мух.
Держа оружие наготове, пастухи приблизились к амбару вплотную. Столбы амбара испачканы кровью и жиром, исцарапаны медвежьими когтями. Это была огромная старая медведица с обломанными закругленными клыками.
— Это самец ее убил, — уверенно заключил Долганов, осмотрев место трагедии.
— За что же он убил ее? Ведь сейчас гон у них, — изумился Николка. — Наоборот должно быть — самцы из-за медведицы дерутся.
— И по-другому бывает. Иногда старый медведь убивает свою медведицу-женку из ревности. Правду-правду говорю, чего ты не веришь? — заметив недоверчивый Николкин взгляд, обиделся Долганов.
— Да разве медведи ревнуют? Они же не люди…
— А как же! Зря говоришь так. Медведь — он умный, как человек. Медведицу полюбит, и будет искать ее каждый год ко времени гона, только с ней и будет гулять. И она ни с кем уже не должна гулять. Она как бы женка ему, а он мужик ее. А если она не дождется, погуляет с другим, то придет, понюхает и сразу почует, что уже гуляла она, изменила ему, — тогда убивает ее, шкуру вот так лентами дерет.
Когда дерутся — шибко ревут! Услышишь — волосы на голове дыбом станут. Давай уйдем отсюда, хотел чай тут пить, да лучше на перевале костер разожжем.
Бросив тропу, пастухи начали подниматься в гольцы. Здесь им то и дело попадались снежные забои, от каждого такого забоя струились по камням светлые ручейки с ненасытно-вкусной холодной водой. У одного из них пастухи сделали короткую получасовую передышку. На маленьком костерке прямо в кружках вскипятили чай, заварили его каждый по своему вкусу и, пока он остывал, ели сухую кетовую юколу, заедая ее застывшим костным жиром.