В мороз юбки, промокшие от снега, замерзали и до крови резали ноги. Очень жалко было Игренюшка. Мы-то понимаем, за что маемся, нам легче, а скотина страдает и не знает, за что. Игренька плечи сбил, так я выпросила в лазарете вазелина и мажу ему… Хомут переменила, добилась. Скотину я всегда жалела. Из-за этого жаленья чуть в руки белым не попалась.
Хозяйка, у которой мы стояли в деревне Углевой, меня попросила:
— Съезди по сено, будь такая добрая, скотина с голоду подыхает, а я, видишь, не могу.
Ее ревматизмом скрючило.
Я и уехала, ни у кого не спросившись.
Ну, нашла ее покос, навила возище и еду обратно. А белые в то время Углеву заняли и выставили свои караулы. Видят, сено везу, пропустили, даже не спросили, чья такая. А я молчу, конечно, у меня только сердце захолонуло. Хозяйка перепугалась:
— Оставайся, я тебя спрячу.
Я отвечаю:
— Нет, догоню своих.
— Куда ты поедешь? Останься!
А как же я останусь? У меня в санях полно патронов и бомб. Не белым же их отдавать. Она уговаривает, а я Игренька перепрягаю.
Будь, что будет.
Наши отступили к селу Переборинскому. До этого села по тракту десять верст, а проселком и семи не будет. Я решила ехать проселком. Хозяйка мне наказала:
— Поворачивай налево, на второй сверток.
Страха во мне тогда не было. Отчаянность на меня нашла. «Так не достанется же вам!» — думаю.
Подъезжаю к польски́м воротам, вида не подаю, еду как ни в чем не бывало, а гляжу во все глаза. Дорога впереди пустая. От ворот — и под гору. Подъезжаю шажком к заставе, под шалью бомбу спрятала.
— Пропуск!
— Ваша подвозчая, — отвечаю им.
Я одной рукой вложила капсуль и сделала размах.
Бомба зашипела. Я ее как брошу! Да как ухну на Игреньку! Да как ожгу кнутом!
Он и понес.
Слышу — взрыв, выстрелы. Не оглядываюсь. Стоял туман — все равно ничего не увидишь. В тот день так холодно было, что слеза на лету леденилась.
А дорога с раскатами, с нырками. В тот год снег был струистый, а дороги высокие. Так к урожаю гороха бывает.
Мчит мой Игренька, сани на ребро становятся, на отводину. Думаю: «Смертонька!» Стала его успокаивать, тпрукаю, ласково говорю с ним. Смотрю, он пошел тише, водит боками, озирается. Свернула я с тракта на втором своротке. Дорога пошла убродная, малоезжая.
Непохоже на проселок. Все-таки еду.
Въехала в еловый лес, в мертвую тишь. Ветки гнутся под снегом. Еловые семенушки, как сережки, висят. В тот год их было на диво много, да крупные-прекрупные. По добру-поздорову такие семенушки предвещают, что яровые будут ядреные… но уж до яровых ли, когда землю пашет не соха, а орудия?
Выехала на елань. Стога стоят, покосная избушка. Над трубой дымок. Кругом елани лес высокий, белый. От мороза сучки пощелкивают.
А дорога моя кончилась. Дальше следу нету. Только лыжница вьется через всю елань.
Стала думать, что мне делать. Ехать обратно — страшно, может быть, они по тракту выслали погоню. Ехать в Переборинское по целому снегу — боюсь, не доехать. Игренька устал, я замерзла.
Решила, пережду до вечера. Скоро, мол, смеркнется. Тогда выеду на тракт и доберусь до своих.
Взял бомбу с воза и спрятала под шаль. Иду в избушку, надо узнать, кто там греется.
Вошла, со свету ничего не вижу. Говорю:
— Бог помочь!
А мне ответ:
— Да Павла Андреевна! Да ты ли это, Паня?
А это Кольша Бобошин. Он во время наступления отбился, лыжа у него перед самой избушкой сломалась, на пень наехал. Сидит, мается, сращивает лыжу, а сростить не может. И идти днем боится. Отсиживается, сидит.
Ну его-то я не побоялась. Завела Игренька в остожье, развожжала, к сену поставила, покрыла попоной.
В избушке было жарко, но я шаль не скинула, сижу. Когда Кольша немного опомнился, начинает разговор:
— Ну, как здравствуешь?
— А ты как странствуешь, — отвечаю, — не надоела ли чужая сторона?
И спрашиваю в свой черед:
— Ну, как, нашу Слободу не очень позори́ли?
— Ничего, зачем зорить… А твой Прокопий Ефимыч где?
— Жив, здоров, тебе кланяется.
Кольша, помедлив, говорит:
— Все равно моей будешь, рано или поздно.
— Ни в жизнь не буду.
— Не зарекайся, Павла Андреевна, твой Прокопий не вечный.
— А ты вечный? Все на войне, неизвестно, чья голова крепче.
— Только бы мне с ним в бою встретиться. Уж я бы по нему ударил!
— Ну что ж, ударь, попробуй, только как бы отдачи не получилось.
Кольша стал выпытывать, как я сюда попала. Я ему говорю, что везу муку и отстала от своих. Кто его знает… любовь — любовью, а скажи ему, что в санях у меня бомбы да патроны, — он меня прикончит и все белым увезет.
Сидим, разговариваем, как приятели, смешком да шуточкой, даром что он белый. Вот мало-помалу начал Кольша подвигаться ко мне, начал лишнее говорить. Я вижу — дело плохо, избушечка маленькая, деваться некуда и говорю:
— Видишь бомбу? Убери руки-то, а то я брошу. Пусть тебя и меня разорвет в таком случае. Сиди лучше хорошенько.
Хворост в печке прогорел, стало смеркаться, мы вышли из избушки. Обвожжала я Игренька, взяла в руки бомбу и говорю:
— Иди вперед, а то худо будет.
Он усмехнулся и пошел, а за ним и я поехала.
И скажи… Он идет спиной ко мне, а я все его бессовестные глаза вижу. В душу, проклятый, глядел… умел…