Бросить меня Костя не хотел, и, чтобы вызволить из лагеря еще нескольких таких же, как я, костыльников, он договорился с эстонкой, что она добудет лошадей. Но не успела…
Лучше бы Костя не рассказывал об этом. Я представил себе, что мы могли бы уже быть на свободе, и на душе сделалось еще невыносимее.
А сил с каждым днем становилось все меньше. Да и как им было не убывать? Наш дневной паек был такой: хлеб из каштановой муки с опилками и бурда из перетертой брюквы, так называемая баланда. Если из дневной порции хлеба, которую выдавали утром, пересилив себя, оставить кусочек на вечер, то его уже не раскусишь, — так он черствеет.
Каждый месяц нас взвешивали и вес записывали в голубую карточку. Такой уж у них был порядок во всех лагерях. В Порхове я весил 70 килограммов. На Майданеке дошел до 36.
В нашем бараке помещалось около двухсот человек. Каждый день умирало человек пять-шесть от ран, от болезней, а главное — от голода. Правда, пополнение приходило часто.
Светловолосый парень, с которым мы познакомились в первое утро на Майданеке, Николай Проук, землемер из-под Курска, как-то принес в барак два закопченных дымящихся котелка.
— Ну-ка, навались, ребята! — весело пригласил он, осторожно ставя котелки на свои нары. — Такого супа никто из вас сроду не едал. Ручаюсь.
Нельзя сказать, чтобы суп был жирный и вкусный, но ни в одном лагере такого супа мы не ели. Шуточное ли дело — суп с мясом! Правда, оно сильно смахивало на резину, но все-таки мясо.
Человек пятнадцать поели досыта. С непривычки я даже почувствовал усталость от сытости. Когда поели, стали допытываться у Николая, где он раздобыл мясо.
Николай хитро усмехался и молчал, блаженно развалясь на нарах. Желтое лицо его покрылось кирпичными пятнами.
— Свистнул? — спросил кто-то. — Признайся, не выдадим.
— У кого тут свистнешь? — насмешливо проговорил Николай. — Да и не по моей это специальности…
— Дело нечистое, раз не говоришь, — с тревогой сказал Кротов, измученный и забитый человек. — Смотрите, хлопцы, еще достанется нам.
— За что достанется? — рассмеялся Николай. — Песик-то был приблудный, ничейный, одним словом…
В сравнении с тем, что нас иногда заставлял есть голод, песик был, конечно, лакомством…
Николай Проук оказался человеком слабым. Физически он был не хуже других, но душа у него была хилая, немощная. Он часто плакал, не стесняясь. Вспоминал жену, дочку Галочку, говорил, что им никогда уже не увидеть своего батьку, и плакал.
— Хороший хлопец, а воли ни на грош, — сказал о нем Костя. — Взяться за него надо, а то пропадет…
Но «взяться» за него было не так-то легко.
— Что ты меня заряжаешь? — отмахивался он с раздражением. — Никто не уходил отсюда. Никто. Понял? Агитируй не агитируй — дымом в небо уйдешь, и все…
— А я не хочу — дымом, — возражал Костя, хотя у самого кошки скребли на душе.
— Не спросят у тебя, желаешь ты или не желаешь.
— Знаешь, друг, — сказал Костя, закипая, — были бы мы поздоровей, я бы из тебя всю дурь выколотил, — и он показал костлявый кулак.
Николай махнул рукой:
— Не беспокойся, и без тебя выколотят. Вместе с потрохами…
Во время этого разговора в барак вошел офицер Мюллер с овчаркой, крикнул:
— Становись!
Мы построились. Мюллер, высокий, чуть сутулый, поправил пенсне на длинном тонком носу и, держа собаку на поводке, двинулся вдоль строя, оглядывая нас внимательным и презрительным взглядом.
Против Кривенкова он остановился, показал рукою на дверь, скомандовал своим резким высоким голосом:
— Идти!
У Кривенкова ноги были здоровые, а обе руки прострелены; обмотанные грязными тряпками, они неподвижно лежали у него на груди.
Пленный вышел. Офицер посмотрел на часы и что-то сказал собаке. Пес, нетерпеливо натянув кожаный поводок, смотрел на дверь.
Мы стояли не дыша. Сколько времени прошло, не знаю, возможно, минут пять или десять. Мюллер еще раз взглянул на часы и отпустил собаку. Пес бросился вперед, навалившись лапами на дверь, открыл ее и выбежал. Следом за псом вышел из барака и Мюллер. Дверь осталась открытой.
Мы подошли ближе и увидели Кривенкова. Он шел по снегу к проходной. Собака по следу помчалась за ним. Вот она сзади набросилась на пленного, повалила. Кривенков не мог обороняться, только кричал, а пес злобно рычал и рвал его.
Размахивая поводком, Мюллер не спеша двигался к проходной.
— Сволочи! — прошептал кто-то.
Мюллер, наконец, приблизился к собаке, взял ее на поводок, погладил, дал кусок сахару и увел. Кривенков остался лежать на снегу.
Как только Мюллер скрылся, мы поплелись за товарищем, притащили его в барак, перевязали новые раны.
В стороне от бани, за огородами, в специальном помещении находилась псарня. Каждый день собак водили на прогулку мимо лагеря. А ученье молодых собак офицеры проводили на полях, нередко применяя такие же «методы», как и Мюллер.
— Вот и выживи тут, — плаксиво проговорил Николай Проук.
— И выживем! — со злой убежденностью закричал Костя. — Только не канючь, ради бога! Меньше будем ныть — легче будет…