Читаем Большое солнце Одессы полностью

События, отодвинутые в прошлое, обладают странной особенностью: они могут приближаться и удаляться, как звезда, пойманная на палец, они могут становиться вровень с сегодняшними событиями и даже более того — перемещаться в будущее. В этом случае они перестают уже быть прошлым, потому что у прошлого свои краски. В этом случае они становятся уже будущим, будущим с его красками, которые только изредка бывают у прошлого.

Гудок гудел каждое утро. Он гудел каждое утро и каждый вечер и даже ночью гудел: на трикотажной фабрике люди работали в три смены. Я стоял у окна. За окном судорожно дергались челноки, и непонятно было, почему не рвется нить, я стоял у окна, которое отгораживало теплый, душный дом людей от улицы, где снег, лед и вмерзшие в лед корки мандаринов. Мандарины привозили пароходом из Грузии. Привозили в декабре и январе, и целые два месяца — декабрь и январь — Одесса была пропитана замороженным ароматом мандаринов.

Коченеющими пальцами я обламывал мандариновую корку и торопливо слизывал мучительно сладкий сок, сбегавший тонкими голубыми струйками с ладони на запястье. Мандарин леденил щеки, от него ломило зубы и сводило в ледяной судороге язык.

Должно быть, Грузия, откуда привезли эти ледяные мандарины, была студеная страна с высокими горами, вечным снегом на этих горах и горцами в тяжелых бурках до пят.

Женщины за окном тоже ели мандарины. Но эти мандарины были из теплой Грузии, где круглый год солнце, где пальмы растут прямо из земли, а не из кадок, зарытых в землю, кадок, которые на зиму люди убирают в свои дома.

Я стоял у окна и дожевывал третий мандарин. Третий и последний. Вместе с мандаринами в меня вошли вечные снега суровой Грузии и двадцатиградусный мороз январской Одессы. Я дрожал неутомимо, как нищий у аптеки, который дрожью зарабатывает себе на жизнь. Я дрожал неутомимо, и пятнадцать минут, оставшиеся до семи часов, до гудка, были неподвижны и тяжелы, как чугунные ворота фабрики.

Женщины за окном горячими своими, голыми руками расчесывали волосы и, расчесав, забирали узлом на затылке, пускали кудряшками на лоб и перевязывали, наконец, косынкой, туго, неистово, как носовой платок со свежей получкой.

Женщины за окном кончали смену.

Между сугробами снега, наметенными по обе стороны от колеи, скользили по-зимнему тихие трамваи с замороженными окнами. Подсвеченные изнутри, окна чернели пятнами, которые оставляло на оконной наледи теплое человеческое дыхание.

Лошади, укутанные в стеганые ватники, отбрасывали коваными своими ногами потерявшую голос мостовую, и даже вопли одесских биндюжников, отраженные сугробами, звучали глухо, как плач за стеной.

В заснеженном городе было поразительно тихо, и только гудок, который подымается высоко над городом, сохранял пронзительную чистоту своего голоса.

Я ждал гудка.

Наверху, над моей головой, цокнули электрические часы: стрелки показывали без десяти семь. Еще десять минут, всего десять минут. Но у меня болели руки, болели ноги, и края ноздрей кто-то невидимый очень аккуратно надрезал раскаленным лезвием.

— Ты замерз, мальчик, — сказали за моей спиной. — Иди домой, мальчик. Ты совсем замерз.

Мне нужны были эти слова, я ждал этих слов, потому что нужно было, чтобы кто-нибудь приказал мне, чтобы кто-нибудь разрешил мне идти домой.

Но слова пришли слишком поздно — вместе с гудком, который пришел на десять минут раньше. Нет, он пришел не раньше — это был другой гудок, которого я прежде не знал.

Сначала он был где-то близко, под крышей фабрики. И здесь, под крышей, он был еще слаб и неуверен, здесь, под крышей трикотажной фабрики, где тепло и сухо, он пробовал свой голос, прежде чем выбраться на мороз. И вдруг, без передышки, он с визгом бросился в черное ледяное небо. Он рвался в небо отчаянно, он рвался в небо, увлекая за собой улицу с ее трамваями, которые остановились не по правилу, лошадьми, невозмутимыми в своей печали одесскими биндюгами, грузовиками у ворот трикотажной фабрики и самой фабрикой — громадным домом в четыре этажа.

Он тянул и меня, потому что я стал ужасно легким, до того легким, что надо было изо всех сил прижиматься ногами к земле, чтобы не взлететь.

А потом мое тело стало невыносимо тяжелым. Скованное, оно врастало в землю, срасталось с землей, и руки мои, и ноги мои были как корни деревьев — крепкие и неподвижные: гудел «Трансбалт» — огромный, как десять других пароходов, пароход.

Земля неумолимо сдавливала меня, она обложила мой живот и спину гипсовой накладкой, и отчаяние, тяжелое и медлительное, как море, забивало мое дыхание.

Падал снег. Мелкий и жесткий, как нафталин, снег. Женщины с фабрики смотрели в окно, челноки не дергались, нити на станках напряглись. Только это были уже не нити, это были стальные струны, стальные зеленые струны.

Они устали, очень устали, эти женщины с фабрики. Пять минут назад они были совсем другие, пять минут назад они смеялись, а теперь плакали.

Перейти на страницу:

Похожие книги