Это письмо уничтожило тебя окончательно. Если оставались в тебе после Синая хоть какие-то, пусть хрупкие остатки жизненных сил, теперь они разбились вдребезги. Ты лежал на кровати лицом к стене, не вставал, не ел, отказывался общаться с людьми. Глушил себя тишиной, точно опием. А может, хотел заморить голодом последние целые свои клеточки? Мама снова боялась за твою жизнь, но уже иначе. (Сколько же существует способов бояться за жизнь своего ребенка? Ладно, проехали.) Сначала какое-то время приезжала твоя подружка, но ты дал ей от ворот поворот, и она уехала в слезах. У нее были длинные каштановые волосы, кривые зубы, она носила мужские рубашки, и все это только подчеркивало, даже усиливало ее живучую красоту. Думаешь, я слишком много толкую о красоте твоих юных подруг, но это я не так просто, а в доказательство. Ведь раньше ты, хоть и любил страдать, но не был глух к красоте, можно даже сказать, находил в ней какое-то прибежище. Но теперь — как отрезало. И ты отверг эту красивую девочку, которая тебя, видимо, любила. Ты даже с матерью не желал разговаривать. Признаться, я был отчасти рад, что ты с ней обращаешься не лучше, чем со мной. Пусть почувствует, каково мне хлебать это от тебя всю жизнь. Пусть колотится головой о непроницаемую стенку, о барьер, который раньше предназначался только для меня. Она, похоже, просекла эту мою ехидную радость, и наши отношения разладились совершенно, хотя до этого они на время помягчели — когда мы узнали, что ты жив, и без слов договорились все друг другу простить. Мы продолжали обсуждать твои дела — то на кухне, понизив голос, то ночью в постели, — но разговоры стали напряженными. Мама хотела позвонить этому человеку в Хайфу, накричать на него, защитить тебя. Но я не позволил. Я перехватил ее руку и вырвал трубку. Ева, нельзя, не надо, сказал я. У него погиб сын. Сначала у него убили родителей, а теперь он потерял единственного сына. И ты ждешь от него справедливости? Здравого смысла? Глаза у нее стали колючими. Ты жалеешь его больше, чем родного сына! Выпалила — и ушла.
Мы с ней тогда подвели друг друга, не стали друг другу опорой. Вместо этого каждый из нас предался личным переживаниям, шагнул в собственный личный ад — когда видишь муки своего ребенка и ничего не можешь для него сделать. Может, мать была по-своему права. Не насчет моей неспособности тебя пожалеть — видит Бог, жалел! Ты ведь все еще мой ребенок, даже теперь, — а вот великодушия мне и вправду не хватило, я не понимал, почему ты выбрал такой способ, почему так прореагировал на случившуюся с собой трагедию. Ты просто прекратил жить. Мать полагала, что тебя этой способности лишили. А мне казалось, что ты сам себя лишил, нарочно, точно всю жизнь ждал подвоха, ждал, чтобы эта жизнь тебя предала, и вот наконец получил доказательство своих подозрений: жизнь и впрямь не припасла для тебя ничего, кроме разочарования и боли. И теперь у тебя имеются все основания отвернуться от этой жизни, порвать с ней навсегда, как ты порвал со Шломо, с другими друзьями и подругами и, когда-то давно, со мной.
Людям выпадают ужасные испытания, но разрушают они не всех. Почему? Почему один поддается, а другой выдерживает? Возможно, наша воля оставляет за собой некое неотъемлемое право, право на интерпретацию. Кто-то на твоем месте ответил бы: я не враг. Ваш сын умер от рук врагов, не от моих рук. Я — просто солдат, который сражался за свою страну, вот и все. Другой бы вообще закрыл дверь перед угрызениями совести. Но ты оставил дверь нараспашку. И я, признаюсь, не мог этого понять. Прошло два месяца, три месяца, а тебе все не становилось лучше, и боль, которая раздирала мне душу, когда я смотрел на твои страдания, уступила место отчаянию. Как помочь кому-то, кто сам палец о палец не ударит, чтобы помочь себе? С какого-то момента я мог расценивать твое поведение только как жалость к самому себе. Ты отказался от любых стремлений. Иногда, проходя мимо твоей закрытой двери, я останавливался, прислушивался. Как же акула, сынок? Что будет с Беринджером, с его шваброй и резервуаром, из которого беспрерывно сочится вода? Как там доктор, как Ноа, как малыш Бенни? Что станется с ними без тебя? Но я так и не спросил. Ты сидел, ссутулившись, над тарелкой и не ел ни единой крошки, а я входил и требовал ответа: кого ты наказываешь? Ты и вправду думаешь, что в ответ на твою обиду жизнь тоже обидится и не пойдет своим чередом?