На другом конце стола Миньо и его жена сердито спорили о чем-то вполголоса.
Вдруг Раймонда Миньо вскочила, вся бледная, и схватилась за бедро.
— Боли! Опять боли! — воскликнула она.
Миньо и Кювро подхватили ее под руки — она стояла на одной ноге, другую ногу свело судорогой, — потом у Раймонды началось удушье.
— Мы ее отвезем домой на машине, — тотчас предложила Мари-Луиза Жаклар.
Раймонда простонала, задыхаясь, останавливаясь после каждого слова:
— Доктор… доктор… предупреждал… чтобы не раздражали меня… иначе опять вернутся боли…
Миньо и один из распорядителей повели ее на улицу к автомобилю.
— Зачем ты с ней споришь? — упрекал его потом Кювро.
— Не могу я выносить, чтоб моя жена и вдруг называла африканцев «черномазые обезьяны».
— Это правильно, конечно… — согласился Кювро. — Но ведь ты же ее знаешь…
— Как только вошли в зал наши африканцы, она принялась меня шпынять, зачем я вожу ее в такие места, где бывают «черномазые обезьяны». Не мог же я это спустить.
— Ты ведь ее знаешь, — повторил Кювро. — Не надо было приводить ее сюда.
— Она постоянно пилит меня, что я никуда ее не беру, что она скучает дома одна.
Народу набралось много. Мари-Луиза Жаклар кое-что рассказала мне о супругах Миньо. Раймонда — дочь богатых крестьян, родители ее живут в деревне в Брессе. Ее братья и сестры все крепыши, здоровяки, только она одна уродилась хворая. В годы войны она жила спокойно, читала бульварные романы, покупая их целыми охапками, по пятьдесят выпусков, на ярмарке в палатке странствующего букиниста. В дни Освобождения ей исполнилось двадцать лет; она только и мечтала, как бы распроститься с родительской фермой, избавиться от черной работы; отец заставлял ее откармливать на продажу уток и гусей. Когда Фредерика Миньо назначили начальником почтового отделения в главном городе кантона, он основал там местную секцию СРМФ [5]; на организационное собрание была приглашена молодежь из всех окрестных сел. Раймонда, заметив, что она приглянулась Фредерику, решила вступить в Союз. Они поженились в тот год, когда Миньо, сдав конкурсный экзамен, получил место инспектора почтового ведомства и был назначен в Клюзо. Раймонда надеялась завязать знакомство о местной знатью. Однако Миньо приводил к себе домой только коммунистов; три раза в неделю он уходил по вечерам на собрания, в остальные вечера читал или готовился к выступлениям. В первый раз «боли» появились у Раймонды в то воскресное утро, когда у нее в доме сел за стол рабочий Кювро, приглашенный к обеду. Раймонда ненавидела Кювро за то, что он резал правду в глаза, как ее родной отец, брессанский крестьянин. Припадки ее выражались в блуждающей судороге, сводившей то руку, то ногу; однажды боль подкатила к сердцу, Раймонда впала в глубокий обморок; боялись, как бы она не умерла. Миньо стал возить жену к докторам, объездил с ней всю область, даже лечил ее у какого-то знахаря в Сент-Мари-дез-Анж.
— Недавно мы возили ее в Лион, к невропатологу, — сказала Мари-Луиза.
Вернулся Миньо.
— Тебе бы следовало выступить, — сказал он Пьеретте Амабль.
— Только не сейчас, — возразила Пьеретта. — Одни увлечены танцами, а другие пьяны и ничего не поймут.
— Но ведь так нельзя! Коммунисты устраивают вечер, и никто из нас не выступит с речью! — возмущался Миньо.
— О чем, по-твоему, я должна сказать? — спросила Пьеретта.
— Скажи о необходимости единства между трудящимися.
— Выступи сам, если у тебя хватит храбрости.
— Нет, говори лучше ты, — настаивал Миньо.
— Не понимаю — почему?
— Потому, что меня не любят, — заявил Миньо.
— Ну что ты выдумываешь? — воскликнула Пьеретта, и на мгновенье тень затуманила ее большие черные глаза.
В зал вошел Красавчик и направился прямо к нашему столу.
— Добрый вечер, мадам Амабль, — сказал он, энергично встряхнув ей руку.
Я глядел на него с удивлением. Пожимая Пьеретте руку, он расправил плечи и слегка откинул назад голову: так итальянцы здороваются, когда хотят выразить кому-нибудь особое свое уважение (немцы в таких случаях низко склоняют голову, а поляки сгибают стан). Но меня удивило не только то, что он как будто вытянулся во фронт перед Пьереттой. Изменился даже звук его голоса, и в его приветствии: «Здравствуйте, мадам Амабль» — не было нежных или чуть насмешливых заговорщических ноток, которые обычно проскальзывали в его разговорах с женщинами и, случалось, раздражали меня; теперь в его тоне я даже усмотрел некоторую чопорность. И почему он сказал «мадам Амабль», когда все здесь называют эту молодую женщину просто Пьереттой?
— Добрый вечер, Красавчик, — ответила Пьеретта. — Что ж ты так поздно?
— Нынче весь день я провел с земляками в горах, выше Гранж-о-Вана. Они там жгут в лесу уголь.
Он говорил свободно, уверенно, словно вел беседу в светской гостиной. Я лишний раз восхитился учтивой непринужденностью манер, свойственной итальянскому народу.
— …Последние три километра там даже и дороги нет никакой. Товарищи вышли меня встречать и привели с собой оседланного мула. В деревне они не живут — только раз в неделю посылают кого-нибудь туда за провизией.