В эту зиму в Москве он снова сошелся с Боратынским, и они оживили петроградские пиры своей юности, прощаясь с нею. Такие встречи старинных приятелей обычно оставляют по себе следы только в обоюдообращающейся памяти двоих, ибо воспоминания о былом, стихи, читанные друг другу, разговоры о тех, кого нет или кто бедствует далече, анекдоты последних лет, невольная откровенность разгоряченного языка, выбалтывающего иногда такое, что и другу не следовало бы знать, смех до колик — все это так и остается там, в том времени и месте, где совершалось и куда память переносит нас впоследствии. От таких встреч если и остается что на бумаге — лишь незначущие безделки, имеющие смысл не своим прямым предметом, которому посвящены, а тем состояньем, в котором находится душа, пирующая с другом. Для того и не отказываем себе в удовольствии выписать ту единственную безделку, что осталась от встреч Боратынского с Соболевским в ту зиму. БЫЛЬ {25}
Встарь жил-был петух Индейский {26} Цапле руку предложил {27}, При Дворе взял чин лакейский {28} И в супружество вступил. Он детей молил, как дара, — И услышал бог богов: Родилася цаплей пара, Не родилось путехов {29} Цапли выросли, отстали От младенческих годов, Длинны, очень длинны стали И глядят на куликов. Вот пришла отцу забота Цаплей замуж выдавать; Он за каждой два болота Мог в приданое отдать. Кулики к нему летали Из соседних, дальних мест; Но лишь корм они клевали — Не глядели на невест. Цапли вяли, цапли сохли, Наконец, скажу вздохнув, На болоте передохли, Носик в перья завернув.Куплеты оказались пророческими: ни Екатерина, ни Ольга Сонцовы замуж так и не вышли.
* * *
Бьет в окно снег, постукивая ставнями. Февраль. Метель. Ночь. Мысли прыгают. Чтобы заснуть, надо вообразить что-то утешительное: небо, солнце, степь… Бьют часы… Чьи это строки — Державина? кого-то из московской молодежи? — "Часов однообразный бой, металла голос погребальный…" Снег кружится, смертью заволакивая жизнь… Однажды у Дмитриева кто-то из стариков рассказывал, как, уезжая из Петербурга, он зашел на кладбище Невской Лавры: "Иду между камнями, читаю надписи, что же? Нахожу всех своих знакомых, с тем я то-то делал, с тем тогда-то жил вместе…. Отправляюсь домой на другую сторону Петербурга, и что же? Я не встретил ни одного знакомого лица, — а между тем мне нет еще 50 лет!" Под снегом старый Жьячинто, под снегом далекий и неизвестный Аврам Андреевич, под снегом своенравная София… Снегом засыпан Гельзингфорс, снегом скрыт залив. Спите, Бог не спит за вас… С точки зрения Бога, смерть, верно, — светозарная краса, и в руке ее олива мира… Сон медленно и тягуче смешивает мысли… С миром, не с тревогой, бьет снег в ставни. Мир несет на землю холодное небо, спустившееся метелью на московские улицы: как бы прах поколений, шурша, воя, стуча ставнями, мчится, взывая слиться с ним каждого… В такие ночи кажется, что путь пройден, новых земель нет впереди: челн уткнулся в прибрежный песок того берега Леты.
"Во-он ваш гроб", — указывает перевозчик рукой на роченсальмский маяк, высящийся одиноко над плоским берегом. Странно… Вы ощупываете себя. Тело живо и не умерло: двигаются руки, видят глаза, остро осязаема близкая свежесть моря, слышен шум волн, и явны порывы бодрого ветра. Что ж? Значит, загробная жизнь нам дана не в небесной бесплотности, а там, в очарованной тени? Где ж врата Айдеса? Все это сон? и поэтому, видимо, тяжесть души не выдерживается спящим телом, а каждый шаг в сторону маяка — словно по глубокому песку: нога плывет вглубь, вбок, дышать трудно, словно выпит яд… Хорошо, что Аид невелик… Вот и гроб-маяк… Он стоит на вершине утеса. И от него открывается страшный в своей дикой красоте очерк мира: море, небо, даль — то, что не было видно с той стороны, где причалил челн… Боже! Вот где, оказывается, скрыта тайна гармонии и свободы! Вот где сопряжены стены роченсальмских утесов и дно марского оврага, а запредельное с земным, где двоенедоверие — и к жизни и к смерти — соединены в единый стройный звук…
Но вечный искус тяготеет над человеком от начала бытия, и в смерти не будет ему мира, если, найдя эту точку свою, эту свою бездну и вершину, где наконец разрешены все его цепи, он не может остаться там, — душу его влечет дальше, он уходит — с легкостью, отбросивший тоску и сомнения, чтобы, скитаясь, принять новое уныние и снова потерять смысл. Неудивительно — чем далее он удаляется, тем более смещаются пропорции, и вот снова бытие и небытие разошлись во времени и пространстве, пир кончен, душа смущена. Там, там, на пустынном берегу, у маяка, на узкой грани неба и тверди, остался наш взгляд, вобравший на миг красоту и бескрайнюю волю мира, там остался след пяты, поправшей на мгновение прах от следов тех, кто ступал на эту землю прежде и после нас… Но, и предчувствуя утрату, нельзя не ступить дальше, ибо обретение любой истины всегда кажется обманчивым суетному уму.
Туда!