Между тем Пастернак, как раз приближаясь к старости, почувствовал, как это важно для него: выйти из изоляции, обрести заслуженный громкий успех, общаться не только с людьми, но с аудиториями. Письма его, начиная с 1945 года, полны такими мотивами. Длилось это недолго — кончилось в сорок шестом, в августе, с постановлением о журналах «Звезда» и «Ленинград», ошельмовавшем Ахматову и Зощенко. Короткая послевоенная оттепель кончилась, не успев начаться. Контакты с Западом были грубо и надолго прерваны, причем с обоих концов: пресловутое постановление удержало от возвращения на родину уже собиравшихся Бунина и Бердяева.
В декабре 1945 года Пастернак писал сестрам в Англию, касаясь недавно опубликованной там книги переводов его прозы и появившихся о нем в Англии статей:
Конечно, для меня больше чем радость — священное какое-то счастье, что, пусть случайно и по ошибке доброжелателей, я попал в общество имен, которые мне были в жизни дороже всего, — Рильке, Блока и Пруста. Нахождение мое в этой атмосфере естественно и закономерно. Для меня большим утешением в суровой моей судьбе были ваши персоналисты вокруг «Трансформэшн», я их близко не знаю и в особенности как о художниках ничего не могу сказать, но общий духовный рисунок, что ли, идейное его очертание, те стороны, какими в нем присутствуют символизм и христианство <…> — всё это удивительно совпадает с тем, что делается со мной, это самое родное мне сейчас, самое нагретое место на холодной стене, отделяющей меня от вас.
Дальше Пастернак пишет, как его поразил и взволновал его успех в больших аудиториях, как молодые люди подсказывали ему позабытые им строчки стихов:
Интересно, что эта стихия немножко жертвенного, необъяснимого успеха, этого чуда взаимопониманья и отдачи себя, всегда налицо, всегда где-то рядом подстерегает меня, и, казалось бы, чего лучше, отдаться ей на всю жизнь без перерыва.
Вот такой была программа жизни позднего Пастернака, понявшего в своем отчасти и вольном уединении, что он поистине заслужил славу и любовь. Но как характерно, что уже в этом вполне оптимистическом письме возникает слово «жертвенный». «Жертвенный успех» — это и есть норма христианского поведения, «подражание Христу» как говорили в старину.
Пастернак писал в позднейшей автобиографии «Люди и положения»:
Я люблю свою жизнь и доволен ею. Я не нуждаюсь в ее дополнительной позолоте. Жизни вне тайны и незаметности, жизни в зеркальном блеске выставочной витрины я не мыслю.
Это было написано в 1956 году в качестве предисловия к готовившемуся тогда и не вышедшему однотомнику. Невозможно усомниться в истинности этих слов, но так же невозможно не принять во внимание послевоенных настроений Пастернака. Он хотел выйти к людям — и был даже готов к жертве.
Так и произошло. Этой жертвой было опубликование за границей романа «Доктор Живаго», с последующими за этим славой поношением и распятием. Выставочная витрина в случае Пастернака оказалась Голгофой, крестной мукой. Христоподобной фигурой Пастернак задумал своего героя, и это не совсем ему удалось, но оказалось, что эта роль пришлась впору самому автору.
Отношение Пастернака к христианству — очень большая тема, ее если и обсуждать, то отдельно и особо. Но здесь можно сказать, что европеизм Пастернака — это как раз его христианство. Едва ли не лучшее в романе «Доктор Живаго» — рассуждения о христианстве. Хотя бы, для краткости, такое:
Евангелие <…> говорило: в том сердцем задуманном новом способе существования и новом виде общения, которое называется царством Божиим, нет народов, есть личности.
Не нужно даже напирать на христианство для того, чтобы увидеть в этих словах квинтэссенцию европеизма — не как культурно-бытовой характеристики, но как нормы долженствования.