И вот 13 сентября — встреча с учащимися (а также с преподавателями) в большом зале, идущем крутым амфитеатром. На сцене — мы четверо: Soviets authors и Бродский. Мы отвечаем на записки через переводчика. Я, в частности, получаю такую: «Отчего в современной России поэзия неестественно политизирована?»
М-да. Как объяснить? Отвечаю: поскольку журналистика, публичное правосудие, ораторское дело за годы советской власти были начисто изничтожены тоталитарной цензурой и словно бы ссучились, то честная поэзия бессознательно начала впитывать в себя нелирические функции, от коих она в нормальном обществе как в контексте свободна… Что-то в этом роде. Вижу: слушают меня (а кто по-русски ни бум-бум, те — моего переводчика) внимательно и понятливо. Думаю: пан или пропал — прочту мое любимое из Слуцкого стихотворение, которое отвечает именно на их американский вопрос:
Вдруг Иосиф, буквально как известный персонаж из табакерки, вскакивает с места, выбегает к центру сцены, меня отодвигает чуть театрализованным, иронично картинным («Не могу молчать!») жестом и, с полуслова подхватывая, продолжает со своим неповторимым грассированием:
Зал ахнул: ну и ну! А Иосиф, стихотворение дочитавши, улыбается и говорит:
— Мои любимые стихи у моего любимого Слуцкого. — А мне незаметно и весело улыбается, даже чуть подмигивая (дескать, здорово у нас с вами получилось, хоть и не сговаривались, да?).
Зал разражается овацией.
Так я вытеснила обиду и перестала бояться Иосифа Бродского.
…А стихи Бориса Слуцкого (они были написаны в 62-м году и подарены польскому поэту Броневскому в последний день его рожденья) кончались так:
Так много связано со Слуцким, и так много я уже писала и говорила, даже и в этом зале, что боюсь повториться, но постараюсь сказать главное.
Слуцкий присутствовал в нашем доме, в доме моего детства, потому что мои родители часто изъяснялись его строчками, как мы говорим строчками из «Горя от ума». «Евреи хлеба не сеют» или «орденов теперь никто не носит» — это папа говорил, когда его упрекали в том, что у него нет орденов. У Слуцкого «планки носят только чудаки», а папа говорил «только дураки», иногда даже грубее. Это признак народности его поэзии. Его строчки уже ходили, особенно в литературном народе — «физики и лирики», «когда мы вернулись с войны, я понял, что мы не нужны» и т. д. Слуцкий присутствовал в доме как фольклор высшей пробы.
Когда Слуцкий узнал, что я пишу стихи, первая оценка его была: «В ваши годы я писал хуже». В этом было для меня что-то обнадеживающее.
Он стал моим любимым поэтом.
Он был величайшим новатором второй половины XX века, в смысле ритмики и рифмы, соотношения прозы и поэзии и документа внутри поэзии.
Главное, что хотелось бы выделить — Слуцкий, если попытаться вытянуть какую-то доминанту, скажем идейную, — был трагическим оптимистом, если лингвисты будут анализировать его стихи, то увидят, что в них очень много глаголов будущего времени.
Он был историком современности. Это почти никому не дано. Он синхронно фиксировал современность, а при этом видел какие-то явления, которые видятся на расстоянии.
По рассказу Бенедикта Михайловича Сарнова, Слуцкий задавал такой вопрос: «Кто прожил жизнь правильнее — Эренбург или Паустовский?»
Не знаю как кто, а я, когда Борис Абрамович задавал подобные,
Не верю, что, говоря об Эренбурге: «Хорошо, что он шел на компромисс с властью, зато он помогал людям», Слуцкий сам был полностью солидарен с этой плоской и небезопасной мыслью. Он, повторяю, собеседника попросту, возможно, провоцировал…