Мы встретились с ним в конце сентября 1970 в «Лавке писателей» на Кузнецком мосту. Вышли вместе и пошли к улице Горького. На углу Кузнецкого и Петровки работало тогда кафе. Красные полотняные грибки, как на пляже. Я пригласил Слуцкого посидеть-выпить: «Получил гонорар за переводы Карло Каладзе». «Я слышал от Шкляревского, что вы спасали Россию от холеры. Как это было?» Я рассказал Борису Абрамовичу про Ялту, опустевшую, как во время войны. Про карантины окруженные войсками. «Военная страна», — ответил он коротко, про все сразу, как только могли он, Мартынов и Маяковский. «Ну вот и вы герой, — сказал он с энтузиазмом, как будто я вернулся с войны. — Герой и поэт. Страна должна знать своих героев. Напишите об этом книгу». Мы пили «Цинандали». Как поэт с поэтом, солдат с солдатом.
Он был первым, кто в январе 1976 года сбежал по деревянной лестнице из Правления московской писательской организации, где заседала приемная комиссия, чтобы поздравить меня с приемом в СП. Мы обнялись. <…>
Однажды он позвонил мне: «Есть ли что новое против лимфогранулематоза?» Узнал и позвонил ему. Он выслушал меня. Горько вздохнул: «Все это перепробовали».
Через год или два мы сидели в ресторане ЦДЛ с Гофманом, Евтушенко и Шкляревским. Заговорили о Слуцком. Как он смог написать несколько гениальных стихотворений о войне и перейти к другому материалу для своей поэзии, оставшись для критиков «поэтом военной обоймы». «Он бы и поэзию оставил, если бы долг потребовал, — сказал Гофман, герой войны, летчик, прозаик. — Недаром Борис написал знаменитые стихи „Физики и лирики“». «Абрамыч — народный поэт. У народа теперь другие проблемы: хлеб насущный. Поиски правды в жизни, в науке, в политике, труде, — сказал Шкляревский. — Помните у него: „Я исходил из хлеба и воды, и неба (сверху), и суглинка (рядом), и тех людей, чьи тяжкие труды суглинок полем сделали и садом“. Нет, Эренбург был неправ. Слуцкий — философ. Оригинальный философ одиночка. Вроде Эзопа. Или Диогена». «Народный поэт не может не писать любовной лирики. А у Слуцкого нет любовной лирики», — сказал Евтушенко. «Потому что он любит одну женщину на свете, как она его. Они одно целое. А любовная лирика пишется на изломе», — сказал я. В это время кто-то подошел к нашему столику и сказал, что Таня Слуцкая умерла.
Борис замкнулся. Никого не хотел видеть, как будто умерло его сердце или мозг — та самая часть, которая живет любовью. Тани не стало, и никто не мог говорить каждое утро: «Ты гениальный поэт, Боря. Ты мой самый любимый, самый лучший на свете поэт».
В последний раз я видел, как его вел под руку какой-то человек. Наверно близкий друг. Борис Абрамович шел прямо, зимнее пальто его было застегнуто на все пуговицы, хотя на дворе намечалась весна.
Борис Абрамович Слуцкий был народный поэт, философ, лирик. Он говорил: «Пиши серьезно… Трудись и борись… Рискуй… Горе тому поэту, который не выполнит этих требований».[55]
Алексей Смирнов. Ближнее эхо
Осенью 75-го года в Софрине, под Москвой, затевалось совещание молодых писателей. Комсомол отвечал за организацию, СП за семинары. Прошел слух, что с прошлого сборища чуть ли не сто человек приняли в Союз. (Потом выяснилось, что то была единовременная, согласно директиве, кампания по омоложению писательских рядов. Но тогда подобный слух вызвал у нас большой ажиотаж.) Претенденты на участие срочно давали рукописи. Как происходил их негласный «творческий конкурс» — одному богу известно. Так или иначе, меня — отмели. Я посетовал Левину, который рекомендовал меня на это совещание от литстудии «Магистраль», тот позвонил Окуджаве, и оргкомитет приоткрыл дверцу «черного хода» для не пущенного с парадного крыльца: без права жительства, столования и прочее. Только участие в семинаре Слуцкого и Окуджавы. Только! Примчавшись из Москвы с утренней электричкой, я за четверть часа до начала первого обсуждения сидел в назначенном для занятий холле. Слуцкий, уже знакомый мне по фотографии, вошел с тяжелой папкой рукописей и, направившись прямо ко мне, спросил:
— Вы кто?
Я представился и пояснил, как сюда попал.
— Да-да… Я договорился. Все в порядке, — подтвердил появившийся в дверях Булат, дружески мне кивнув, и Борис Абрамович удовлетворенно сел на председательский стул.
Обычно и, как правило, вполне безуспешно мы пытаемся по стихам представить себе внешность поэта. Прослушав пленку песен Окуджавы, я был уверен, что безошибочно определю его в толпе. Не тут-то было. Не то что в толпе, а среди десятка поэтов на литературном вечере я не смог узнать его до тех пор, пока он не вышел к микрофонам. Слуцкий на вечерах выступал редко, пленок не записывал, но виденные прежде фотографии сыграли свою роль. Про себя я отметил только, что он старше Окуджавы не на пять лет календаря, а больше.