Пройдясь-таки печаткой по моим расхристанным рифмам, Слуцкий заметил, что поэзия, вообще говоря, не обязана быть доброй. Она может быть и холодной и жесткой — какой угодно! Но если она добра и это состояние для нее естественно, то что же… Можно только порадоваться и поздравить автора. В конце было предложено:
— Булат Шалвович, надо нам Алексея поддержать. Как вы думаете?
— Да, — отозвался Булат. — Что ж?.. Я не хочу петь ему дифирамбы, да это и не нужно… Поэт состоялся.
Книга «состоявшегося поэта» была рекомендована издательству «Современник» и всего через двенадцать лет благополучно вышла в «Советском писателе».
Тогда, в Софрине, я и не предполагал, что, оказывается, давно вместе со всеми вступил в так называемый «период застоя» и потому участь моя решена. Все очень просто и легко объяснимо: «застой», что означает: «стой-за» — за порогом издательства, за чертой литературы, за…
Пусть не так жестоко, но «за» оказалась и поэзия Бориса Слуцкого. Об этом я узнаю в 87-м, в год выхода своей книги. И прежде до меня доходили слухи, что чем больше Борис Абрамович пишет, тем меньше его печатают. Как говаривалось в подобных случаях: «товарищ шел вразрез». Как раздраженно добавлялось: «раскачивал ситуацию». Как признается теперь: готовил общественное сознание к необходимости перемен. Однако я не мог представить себе тогда всю мощь духовного подвига Бориса Слуцкого, ослепительность разрядов, масштабность грозы, разыгравшейся на его творческом небосклоне. Раскаты неопубликованного, гремящие ныне по страницам периодики, целые книги неизданного, звучащие на литературных вечерах, — эхо той недавней грозы.
Ближнее эхо.
Еще не искаженное бесконечными отражениями, не заблудившееся в хитроумном лабиринте ловко расставленных критических плоскостей, тушащих звук, смазывающих его индивидуальность, приноравливающих к некоему усредненному общему гулу.
Чистое эхо эпохи.
И если кому-то оно режет слух, то винить в этом следует не поэта, а время. Поэт же достоин нашей признательности за то, что так точно, не поступаясь ни единой нотой, заставил «благозвучное время» выявить всю глубину своей скрытой дисгармонии.
Слушает каждый, но не каждый слышит. Слишком могуч фон, забивающий подлинную мелодию жизни. Чересчур ревностно глушатся ее неугодные обертоны, непомерно усиливаются сомнительные контрмотивы. Не всем легко разобраться в этой «сложной акустике», отфильтровать шумы, прорваться к чистому человеческому голосу, к правде сердца, Вот почему слово поэта современникам представляется порой странным, если не преступным, а потомки восхищаются им, как сбывшимся пророчеством.
Я видел Слуцкого в грозу, в ту последнюю вспышку творческой свободы, когда он работал, не оглядываясь на то, удобен или неудобен он своему времени. И оно мстило ему. Для поэтов, которые особенно чутко вслушивались в биение пульса страны — слабеющее биение, путь к читателю становился все ограниченней.
А пока, осенью 75-го, еще надеющиеся на что-то «семинаристы» толпятся в парке вокруг двух своих наставников. Откуда-то появляется фотоаппарат. Кто-то хочет сниматься, кто-то делает вид, что ему это безразлично. Последние предзимние листья хрустят под ногами. Зима предстоит долгая, а такого не будет уже никогда! Булат поправляет ушанку, Борис Абрамович — шарф. Ушанка сидит еще аккуратней, шарф встает еще вздыбленней. Все смеются. Мгновение остановлено.
Воскресенье. Август. Солнце. Пустынные переулки у метро «Аэропорт». В одном из них появляется знакомая коренастая фигура. Некоторое время идем навстречу друг другу, молча улыбаясь… Хочется, чтобы это продлилось как можно дольше. Идем навстречу друг другу… Навстречу друг другу…
«Как дела? Где отпуск провели?» — «Плавал на яхте к Белому озеру» — «Ого! А как книга?» — «Зарубили». — «Кто?»
Называю. Два удара печаткой. И как бы ища, чем мне помочь, и сразу не находя, спрашивает: «Новые стихи есть?» — «Есть». — «Приходите на семинар. Обсудим».
Семинарская комната в клубе имени Горбунова переполнена. Протискиваюсь к низенькому журнальному столику, за которым, положив перед собой кулаки, готовый к бою, восседает Борис Абрамович. Он плотоядно улыбается, предвкушая грозу. Это его стихия. А я казню себя за то, что с такой легкостью взошел на эшафот, с которого не соступишь. По неопределенному гулу, нервному стуку стульев, репликам отдельных персонажей понимаю, что действующие лица «жаждут крови».
Давая мне возможность собраться с духом, Слуцкий начинает расспрашивать о постороннем, пытается меня разговорить.
— Что делали в последнее время?
— Болел, — отвечаю односложно, как будто это и было самым важным из всего, что я делал.
— А чем лечились? — озабоченно интересуется Борис Абрамович.
— Очистками дышал картофельными, — выкладываю всю правду и добавить к ней мне уже нечего.
— Гм. Очистками?.. Ну, читайте.
После одного из стихотворений, затянутость которого автору, увы, не очевидна, Слуцкий в том же ритме и с той же замогильной интонацией беспощадно пародирует: «Вырыта заступом яма глубокая…»
И тут же итожит: «Для чуткого уха это невыносимо».