Десять лет назад у отца обнаружили рак, пришлось уехать. То, что не смогли московские светила в лучшем онкоцентре страны, оказалось рутиной для обычной, так сказать, районной больницы города Хайфы. А так они с мамой вряд ли бы сдвинулись с места. Отец, как Борис теперь понимает, может, и хотел бы уехать, пока еще был молод, (а к старости нет уже), но ему, инженеру с «почтового ящика», с первой формой допуска нечего было об этом и мечтать. Да и без «формы» в те годы… Не для отца было пробивать такую стену лбом. Слава богу, что к тому времени, когда с ним
Если бы родители уезжали при советской власти – железный занавес опустился бы за ними с лязгом и всё. Каждая весточка оттуда была бы счастьем. А так, они звонят ему в N-ск, он звонит им из N-ска, и всё их всегдашнее продолжается, со всегдашними дрязгами. Эта усталость любящих людей друг от друга. Бесцеремонность, порою жестокость. Именно потому что любящие. Но вот как раз о любви: само это на грани жизни и смерти отца оказалось для них во всех их семейных перипетиях лишь
Но
Борису всегда казалось, отец знает о себе самом всё. И не то, что не обольщается на собственный счет – из-за дурного характера, всегдашнего рабства у собственной натуры, неумения не бояться жизни, неспособности отвлечься, наконец, от тревог за своих давно уже взрослых, обросших семьями, квартирами, жизнью детей, он изводил себя, не умел останавливаться. Он не выдерживал того в себе самом, что и есть он, что и делает его собой. (Пусть он выразил бы это не как Борис, в других терминах). И та грань жизни и смерти ничего не добавила, не изменила здесь.
Его рак перевели в консервативную, то есть безопасную на ближайшие десять лет стадию, и всё продолжилось со всегдашним занудством, с культивированием мелких страхов, с умением чувствовать себя несчастным по пустякам. Всё это в глазах отца не имело смысла. Но и альтернативы тоже не было никакой.
Понимал, конечно же, насмехался над собой. Эта его тонкая, иногда желчная самоирония… Но ничего так и не изменил. Вообще.
Невозможность свободы от самого себя. Получается, текучка, вся бездарность повседневности камуфлируют ужас этой невозможности, отвлекают от нее. Но ужас ли это? Что-то было унизительное, унижающее в том, что
Борис не судья здесь, участник, всё, что позволяло ему быть над ситуацией, не дорого стоило.
Женька – старший брат Бориса (он в Хайфе с девятого первого года и родители поехали к нему) – поучал отца, что де надо радоваться жизни, каждому дню, ценить, смаковать жизнь. Сколько высокомерного отторжения хоть какой-то глубины этой самой жизни было в его словах. В пример отцу ставился Женькин тесть. Тот в свои «далеко за восемьдесят» после трех операций на сердце поет в хоре, играет с ровесниками в шашки, предается прочим старческим радостям. Тесть, может быть, был и прав. Он в самом деле такой. Но представить своего отца поющим в хоре Борис не мог. Коробило его от такой картинки.
Бесплодная глубина отца и поверхностная, в общем-то, пошловатая радость жизни, представленная оптимистичным Женькиным тестем-живчиком. А то, чего он, Борис, добивается, лишь так… придумано им по прихоти?