Виктор Эльпидифорович не оставил никаких воспоминаний, никаких заметок о своей жизни — не успел, а может, и тяги к писанию не имел, пусть бы и время позволило. Об обстоятельствах и событиях жизни его сведения выуживаются из немногих писем да из рассказов приятелей и соучеников — не обязательно даже о нём, а и о себе самих тоже. Вот как писал про атмосферу тех лет в Училище Н.П.Ульянов. Не представить ли себе, что именно наш герой жалуется здесь на судьбу, на житьё-бытьё: «И снова начались для нас серые дни. Опять скучные хождения в классы, опять рисование — «конопаченье» по целому месяцу с одного и того же гипса. Чёрные, как сажа, этюды на том же неизменном буро-коричневом фоне стен. Рисунки мертвы, этюды мертвы, как мертвы старички и старушки из богадельни — обычные наши модели. Попав в эту среду, где люди уподоблялись вещам, почти каждый ученик ясно чувствовал, что вскоре он становится лишь частью громоздкого реквизита, нужного для спектакля, который никогда не будет поставлен. Услышать от преподавателя два-три замечания в году было большой редкостью»37.
Нет, это все-таки не про Поленова. Но Поленов — один. Да и не в отдельных личностях дело, а в системе. Однажды молодые художники учинили бунт: расколотили гипсовую голову ни в чем не повинного Гомера, какового, вероятно, возненавидели за месяцы молчаливого нудного рисования, а затем объявили забастовку, бойкотировали занятия и лекции. Кое-чего добились, какие-то учителя подали в отставку, но, как нередко в таких случаях, не всегда те, кому надо. И всё же: коли система негодна, мелкие изменения — ничто. Систему же менять никто не собирался. И снова начались серые дни, опять скучные хождения в классы, опять рисование… но что ещё нового могло произойти?
Борисова-Мусатова отличили от прочих молчаливых рисовальщиков, когда на ученической выставке в конце года он показал несколько летних своих этюдов. «Ещё помню, — писал о выставке художник Н.Холявин, — за несколько дней до нее, один из товарищей восхищался ими (мусатовскими этюдами. —
Вскоре Борисов-Мусатов снова встретился Н.Н.Ге — в феврале 1894 года, без малого через год после первой встречи, в Петербурге. Ге опять ехал в столицу, вёз на Передвижную выставку «Распятие»— и показывал его желающим в студии Саввы Мамонтова в Бутырках. О картине пошли толки. Вскоре запрещённая для показа на выставке, она не могла не вызвать любопытства.
Сам образ жизни Ге представлялся отчасти оригинальным: жил в уединении на безвестном черниговском хуторе, разводил пчёл и время от времени являлся в столицы с новою картиной. В последние годы захватила художника тема земной жизни Христа — и несколько картин были написаны на евангельские сюжеты. «Распятие»— последняя из них. Сам художник был давним толстовцем и исповедовал идеи о человеческой сущности Христа. В этом Ге (как и Толстой) не был оригинален. В XIX веке безрелигиозное христианство весьма успешно распространялось, своего рода апостолами его были на Западе — Ренан, Штраус и Фаррар, в России— Л.Толстой. Среди русских художников к этому направлению можно отнести Поленова и Ге. В отличие от А.Иванова, В.Васнецова и Нестерова, которые стремились выразить религиозный смысл разрабатываемых ими тем (насколько успешно и глубоко — другой вопрос), эти художники стремились запечатлеть и выразить
Особенно сильна эмоциональность «Распятия». Т.Л.Сухотина-Толстая рассказывает в воспоминаниях об одном русском эмигранте, который «душевно заболел», глядя часами на выставленную в 1903 году в Женеве картину Ге. Этот человек затем бросался с объятиями на всех встречаемых им людей, призывая ко всеобщей любви друг к другу и предрекая в ином случае всеобщую гибель.
Смысл «Распятия» оказывался на поверку весьма неопределённым, тем более что сам автор давал своей картине различные толкования.