«Если раньше в стремлении Мусатова к разработке бытовых мотивов чувствовалось влияние позднепередвижнической жанровой живописи, то теперь в его творчестве начинает определённо преобладать пейзаж, насыщенный эмоциональным содержанием. Поэзия волжских далей, высоких берегов, круто спускающихся к воде, кудрявых зарослей по оврагам, весенних зорь и паводков входит в искусство Мусатова.
Часто встречается один и тот же сильно увлекший его мотив лунной ночи. Мусатова интересуют в этот период эффекты вечернего освещения, блеск фонарей среди мрака, мерцание лунного света, резкие ночные тени — наивная юношеская романтика, к которой потом, в период своей творческой зрелости, он никогда уже не вернётся.
Иногда Мусатов снова обращается к бытовому жанру. Но и тут он стремится
В то же самое время произошло одно важное — внешнее! — событие, обеспечившее художнику сносное (более или менее?) материальное существование. Деятельная Евдокия Гавриловна (отец, страдавший неизлечимой душевной болезнью, по большей части находился тогда в лечебнице) затеяла строительство дворового флигеля для проживания всей семьи, дом же надстроила и предназначила для сдачи внаем. Вот откуда и средства на жизнь, которую живопись обеспечить не могла. Реальная жизнь вершилась в направлении прямо противоположном творческим стремлениям Борисова-Мусатова.
Строительство не могло не привлечь родню и знакомых, а они не могли удержаться от пересудов, сомнений: не лучше ли наследнику заняться чем-то более основательным, нежели «картинки». Можно, разумеется, осуждать их «обывательскую» ограниченность, но что ж поделаешь, коли на житейском уровне творческое существование художника не находило понимания? Хотя, сомневаться не приходится, досужие разговоры, докучливые советы не могли не досаждать, не раздражать. Средство от них одно, надежное, но и тягостное: прекратить общение. Впрочем, для человека, который и вообще от мира в конце концов искусством отгородился, это естественно. Эгоизм, самоизоляция, презрение к человеческим нуждам — Бердяев знал о чем писал, давая оценку культурной элите своего времени. Позднее, поселившись в Саратове на долгий срок, Борисов-Мусатов так отзовется о своих «бедных односельчанах»:
Тоже своего рода мизантропия. Прав ли был художник — пусть каждый судит по своему разумению.
Он вообще сходился с людьми трудно. Среди его московских и петербургских знакомцев — земляк, саратовец Дмитрий Щербиновский, звезда Академии. Не будь давних связей по коноваловскому еще кружку, вряд ли сошелся бы с ним Виктор Мусатов. Все, П.П.Чистяков в том числе, прочили Щербиновскому блестящее будущее. Но этот великан, силач, зажигательный оратор, чарующий собеседник, редкий эрудит, живописец сверкающего дарования (так характеризовал его Грабарь) кончил ничем, затерялся в безвестности, пополнил ряд самолюбивых неудачников, обвинявших во всём судьбу, чьи-то «происки», но никак не себя. Вероятно, внешнего блеску было много, но не глубины — на том все и обманулись.
Грабарь, товарищ Щербиновского, вошел благодаря этому в число мусатовских приятелей. А ещё соученик по Академии Александр Душников, сибирский уроженец. Он происходил из купеческой семьи, в купечество потом и вернулся, бросив все художества. Мусатов негодовал: не с его отношением к искусству принять подобную измену спокойно. Отец несостоявшегося живописца был связан со ссыльными Бестужевыми, слыл либералом и недолюбливал власть. Вероятно, сын рассказывал приятелям об отце, декабристах, либерализме и прочем, но вряд ли это могло Мусатова слишком захватить и взволновать.