Из-за границы стали приходить письма. Из них особую радость доставило письмо французского живописца Лобра. Первое письмо от зарубежного художника! Лобр писал интерьеры, понравившиеся Мусатову, который увидел их два года назад в щукинском собрании. Прочитав похвалы Лобра, Виктор Эльпидифорович был растроган:
«Дорогой господин Лобр. Вы не знаете, как я был счастлив прочитать ваше письмо… Это очень редко выпадает на долю художника услышать издалека такое горячее и искреннее мнение о своих любимых произведениях. Ваши слова мне тем дороже, что вы — француз. А французы были моими единственными учителями в искусстве и таковыми останутся навсегда. Среди шедевров современного французского искусства я пленился тишиной ваших шепчущих зал и красотой вашей кисти и записал новое для себя имя — Лобр. Теперь Лобр — мой собрат…»
Творец живописных интерьеров, Лобр был, в общем-то, не Бог весть какой величиной, художником весьма средним. Но чистосердечность и искренность Мусатова несомненна. Благодаря Лобра, Мусатов воспользовался первым представившимся случаем высказать свою благодарность французской живописной школе в целом, поблагодарить тех учителей-французов, у которых он «брал уроки» в Лувре, Люксембургском музее и в частных собраниях. В качестве параллели тут хочется вспомнить одно высказывание о Венецианове, с которым Мусатова сближало известное родство: целомудренная поэзия мироощущения, и умение поэтически преображать быт, и то, что оба были певцами русской женщины… «И вот как раз в Венецианове, — заметил Александр Бенуа, — при всем его любовном понимании русского человека, при всем его проникновенном понимании русского крестьянина… особенно трогает отсутствие какого-либо „замыкания в национальной гордости“. Чем-то как раз особенно характерным и пленительным представляется в нем (пусть наивно выраженное) преклонение перед Гране или его же восторженное описание картины Ф. Крюгера». Хотя при этом, — «если бы можно было снабжать художественные произведения какой-либо „пробой“, то, пожалуй, чистого золота оказалось бы больше в Венецианове, нежели в тех европейских знаменитостях».
Бодростью и уверенностью в завтрашнем дне проникнуто и письмо, написанное Виктором Эльпидифоровичем приехавшей в Москву Надежде Юрьевне Станюкович: он знал, что давняя ее болезнь, малокровие, после всего пережитого обострилась. В Москве она лечилась у знакомого врача и жила, видимо, у того же Николая Петровича, с которым у Мусатова отношения были натянутые… Близкий к Владимиру Константиновичу старик и его родня ополчились против совершенно недоступной для их понимания женщины. Мусатов писал Надежде Юрьевне, что «возмущен ее бесхитростностью», «удивлен ее наивностью», — сам же он нисколько не удивлялся нападкам и резким выражениям Николая Петровича. Он сообщал, что еще зимой, при начале болезни Надежды Юрьевны, Станюкович в письме поручал свою жену его заботам, а поэтому и от себя, и от Елены Владимировны Мусатов просил ее перебраться к ним в Тарусу, чтобы жить одной семьей.
В летний рассветный час от станции на паре лошадей с колокольчиками в рессорном экипаже… День вставал голубой. Над лесной дорогой недвижно стояли легкие облачка. И езды — два часа. И разговорчивый ямщик Иван Иваныч хорошо знает «Виктора Пидифорыча». Только рядом с Леной сидела в экипаже не Аня Трояновская, которую Мусатов предлагал прихватить с собой, а Татьяна Семеновна Шемшурина, давно собиравшаяся навестить мусатовское семейство. С начала мая Лена гостила на подмосковной даче Трояновских (Аня — ее соученица по Строгановской школе — была дочерью приятеля Мусатова, известного московского врача, собирателя живописи). И в Тарусу ехать Лена пока не собиралась, но брат настойчиво просил навестить.
Звенел колокольчик. Все обитатели дачи в Песочном, даже Елена Владимировна с дочкой на руках, вышли из дому к дороге. А дом — целая усадьба! (Не то что, бывало, флигелек или черемшанская дача-конура.) Утренняя еще свежесть. Молодой шум берез. Улыбки… Давно, с первого приезда в Подольск, не видела Лена брата таким бодрым и веселым!..
Вскоре открылась причина его приподнятого настроения. На просторной веранде было расставлено несколько этюдов. На них повторялся один и тот же мотив: на фоне облаков с голубыми небесными прогалинами средь звонко-зеленой листвы — стволы деревьев и столбы, подпирающие крышу. Простые, деревянные, в продольных трещинах, тоже чуть позеленевшие, как бы родственные живым деревьям. Горизонта нет: вертикали идут ввысь — в голубую бескрайность. А на столбах венки, сплетенные из темно-синих васильков. И меж столбами тянутся такие же васильковые гирлянды; брат изловчился зацепить их по углам дома за водосточные трубы, под которыми стояли большие бочки, собиравшие дождевую воду.