«Значит, мир будет только тогда, когда будет свергнуто царское правительство,— думал Никита.— Враг — царь. А какой мне враг немецкий мужик? Вон Оскар Шнейдер — немец. А чем он хуже других? Ещё получше некоторых русских. Например, Ваньки Каина. Да что там Ванька Каин, он и Татаурова лучше... Он не будет никого научать, чтобы человека избили...»
Когда пришли соседи и поезд тронулся, Никита, под мерный стук колёс, сказал как бы между прочим:
— Вот бумажка тут интересная попалась. Ягоды были завёрнуты.
— Дай-кося,— попросил рябой с пшеничными бровями. После длинной паузы сказал:— Ишь ты, нет, грит, хуже врага для нашей родины, чем монарх, то ись царь, значит... Это он, грит, вверг нас в войну. Кровь из-за его, стало быть, проливаем... А его как свергнешь — так и мир будет...
— Ну, вы государя не троньте,— сказал другой.— Он богом на царствование помазан.
— Не богом,— сказал третий,— а нашей кровью... девятого января...
— Тут вины его нету... Это министры виноваты.
— Всех бы их на одну верёвку да...
— Ты — опять?.. На каторгу захотел?
— Нет уж, будя, пострашшали каторгой. Чичас народ многое понимать стал. Многое. И когда возьмётся сообча...
— Да, антиресная газетка... Страшная для кое-кого...
— Да што там — газетка. Не в газетке дело. Страшно, что кровь наша льётся.
— Вот именно.
— А в газетке про что написано? Как раз ведь про это.
— Сожгем её, чтоб греха не было.
Никита повернулся лицом к говорившим, поддержал:
— Правильно. Сжечь её. Чтобы добираться не стали — что да откуда... А что в памяти осталось — это уж не сожжёшь.
— Золотые слова... А память у народа — крепкая...
За несколько дней дороги Никита сблизился с этими людьми. Разговоры их стали более откровенными... Бывало, говорили все ночи напролёт.
Смуров приносил ему газеты и книжки, но просил больше никому не показывать. Сказал:
— Следят как будто за мной. А проваливаться мне нельзя — место больно удобное: сегодня на фронте, завтра — в тылу... Разъезжаю.
Никите не хотелось расставаться с соседями по вагону, это были все простые и душевные люди, но в Петрограде их рассортировали по разным госпиталям.
Ещё тяжелее было расставаться со Смуровым.
Смуров дал ему заплечный мешок, в котором вместе с письмами и фотографиями умершего в дороге солдата была пачка листовок.
— Если отберут, говори, что подобрал мешок у мёртвого солдата и ещё не смотрел содержимое. Прощай. Когда-нибудь ещё увидимся.
И он ушёл, напевая свою песенку!
61
И раньше Нина редко выходила из дому, а сейчас, когда Мишутка заболел скарлатиной, она стала настоящей затворницей.
Нося его безжизненное тельце на руках, она с трепетом ждала, когда сынишка улыбнётся, потянется к пей ручонками. Он приоткрывал глаза, смотрел невидящим взглядом.
— Сыночек мой маленький, сыночек... Господи, сделай так, чтобы его болезнь перешла на меня... Я всё согласна вытерпеть... Ты не услышишь от меня ни одного слова жалобы... Сжалься над ним — он такой маленький. За что он должен страдать?..
Порой ей казалось, что сын умирает. Она в ужасе подбегала к телефону, вызывала врача.
Няня брала её за плечи, успокаивала:
— Барыня, милая, всё обойдётся... Не терзай себя...
— Маша, Маша... За что бог наказывает нас?..
Иногда засыпала, уткнувшись головой в кроватку. Однажды сын проснулся и сказал:
— Ма-ма.
Она подхватила его на руки, начала целовать сквозь слёзы. Он потёрся щекой о её лицо, посмотрел на неё внимательно, по- взрослому.
С этого дня дело пошло на поправку.
Нина носила его по просторным комнатам, останавливалась против портрета Ефима, говорила:
— Папа.
Мишутка смешно таращил глаза, задерживался взглядом на ярких картинах.
— Глупый ты мой... Несмышлёныш...— шептала Нина, целуя его в бледную щёчку.
Врач разрешил спускать сына на пол. Мальчик ходил пошатываясь, натыкался на стулья. Нина попросила няню прибрать зал, который Коверзнев отделал под арену, и часами сидела в кресле-качалке, глядя, как Мишутка ковыляет по зелёному ковру к огромной штанге, обхватывает её воронёной гриф. Целый месяц они провели в этом зале. Няня поставила здесь детский столик и кормила малыша, не унося в столовую. Медленно покачиваясь, Нина смотрела на деревянных идолов, расставленных по углам. Мальчик как-то остановился против одного из них и, заложив руки за спину, сказал:
— Дядя.
И с тех пор, когда его уводили в гостиную или столовую, капризничал, махал ручками, кричал:
— К дяде!
Мина написала об этом Коверзневу, и строчки его ответа о судьбе малыша растрогали её до слёз. «Он прав — весь в отца, будет борцом...»